К.Г. Юнг. УЛИСС[1]

Монолог[2]

Предисловие автора

 

Это литературное эссе, впервые опубликованное в журнале «Europäische Revue», претендует на научное исследование не более, чем следующий за ним очерк о Пикассо. Тем не менее я включаю его в собрание своих «Психологических сочинений», поскольку «Улисс» представляет собой суще­ственный и примечательный для нашего времени document humain[3]

 и, кроме того, мне кажется, что это такой психологический документ, идеи кото­рого, играющие и в моих работах немаловажную роль, по мере своего практического воплощения в книге позволяют прийти к вполне определенным выводам. Мое эссе лежит в стороне не только от научных, но также и от каких-либо дидактических намерений, а потому и читателю следует рассматривать его как всего лишь выражение субъективного и ни к нему не обязывающего мнения.

 

    

В названии статьи имеется в виду Джеймс Джойс, а не многостранствующий изобретательный герой гомеровской древности[4], кото­рый с помощью хитрости и предприимчивости сумел уберечься от вражды и мстительности и богов, и лю­дей и, закончив свое многотрудное путешествие, вернулся к родному очагу. В полную противополож­ность своему античному тезке джойсовский Улисс представляет собой бездеятельное, только воспри­нимающее сознание, когда перед нами просто глаз, ухо, нос, рот, осязающий нерв, которые без удержу и без разбору и чуть ли не с фотографической точ­ностью отзываются на воздействие бурлящего, хао­тичного и абсурдного потока духовной и физичес­кой данности.

«Улисс»[5] — это книга, повествование которой растягивается на 735 страниц; перед нами поток времени, и неясно, длится ли он 735 часов, дней или лет, состоящих все из одного и того же вполне обыкновенного, бестолкового дня, шестнадцато­го июня 1904 г. в Дублине, в который, собственно, ничего существенного не происходит. Поток этот и начинается, и заканчивается в Ничто. Что это? Одна-единственная, неслыханно длин­ная, самым немыслимым образом запутанная и к ужасу читателя никогда не высказанная до конца стриндберговская правда о сущности человеческой жизни?

О «сущности» жизни — да, пожалуй, но вот о десяти тысячах ее сторон и ста тысячах нюан­сов — несомненно. На этих 735 страницах, насколь­ко я мог заметить, нет ни одного явного повтора, ни одного островка для души читателя, где он мог бы с удовлетворением оглянуться на пройденный путь длиною, скажем, страниц эдак в сто и припомнить пусть даже какую-нибудь банальность, кото­рая, казалось, могла бы с дружеским участием объя­виться в каком-нибудь неожиданном месте. Нет, пе­ред вашим взором безостановочно и неумолимо ка­тится все тот же поток, скорость или неотврати­мость которого доходят до того, что на последних сорока страницах исчезают знаки препинания, что­бы самым зловещим образом выразить давящую, удушающую, до невыносимости усиливающуюся напряженную пустоту. Эта повсеместно распро­страняющаяся, не оставляющая никакой надежды пустота является лейтмотивом всей книги. Поток не только начинается и заканчивается в Ничто, но и сам сплошь состоит из Ничто[6]. Все здесь адски ничтожно, и вся книга, если относиться к ней по-искусствоведчески, представляет собой прямо-таки великолепное порождение ада[7].

У меня был дядя, который не любил околично­стей. Как-то раз, будучи уже пожилым человеком, он остановил меня на улице и спросил: «Знаешь, как черт мучает души, попавшие в ад?» И когда я отве­тил, что не знаю, он сказал: «Он томит их ожида­нием», — и пошел себе дальше. Это замечание пришло мне на ум, когда я впервые осиливал «Улис­са». Здесь каждое предложение порождает ожида­ние, которое, однако, оказывается напрасным, так что совсем уже смирившийся наконец читатель не только не ждет уже больше ничего, но к тому же ужас его положения еще усиливается по мере того, как до него постепенно доходит, что ждать-то ему действительно нечего. Здесь и в самом деле ничего не происходит и ничего из чего бы то ни было не сле­дует, и, тем не менее, наперекор смирению, не оставляющему места надежде, при переходе со стра­ницы на страницу вас не покидает какое-то непонят­ное ожидание. Эти ничего не содержащие 735 стра­ниц состоят не просто из белой бумаги, а из бумаги, покрытой убористым шрифтом. Вы все читаете и читаете и, кажется вам, понимаете прочитанное. Вдруг вы как бы проваливаетесь и обнаруживаете, что находитесь уже в следующем предложении, но вас, как человека, достигшего определенной степе­ни покорности, ничто больше не удивляет. Так и я, читая «Улисса», приходил в отчаяние до тех пор, пока, успев заснуть дважды, не дошел до страни­цы 135. Неслыханная многозначность, которой Джойс добивается с помощью своего стиля, дей­ствует монотонно и гипнотически. Читатель обна­руживает, что ему не за что ухватиться, текст ус­кользает от него, оставляя наедине со своими уси­лиями понять прочитанное. Перед ним разворачи­вается жизнь, которая то прибывает, то идет на убыль и, отнюдь не склонная к самолюбованию, смотрит на себя с иронией и ехидством, с презре­нием, отчаянием и печалью, вызывая к себе у чита­теля сочувственное отношение, которое грозило бы поглотить его полностью, если бы на помощь ему не спешил сон, чтобы прекратить эту расточительную трату энергии. Добравшись до страницы 135, а это стоило мне неоднократных героических усилий сос­редоточиться на книге и, как говорится, «воздать ей должное», я впал, в конце концов, в по-настоящему глубокий сон[8]. Когда, проспав довольно долго, я пробудился, то мое понимание книги прояснилось настолько, что я решил отныне читать ее, начиная с конца.

Эта ме­тода чтения оказалась не хуже общепринятой, т. е. обнаружилось, что книгу Джойса можно читать и задом наперед, поскольку у нее, собственно гово­ря, нет ни переда, ни зада, ни верха, ни низа. То, что происходит там на каждой странице, вполне может иметь место в прошлом или в будущем[9]. Можно, например, получать одинаковое удовольствие, чи­тая диалоги с начала или с конца, так как в них ниче­го не утверждается по существу. Взятые в целом, они бессмысленны, но каждое высказывание, рас­смотренное само по себе, представляется осмыслен­ным. Либо же, читая предложение, можно остано­виться посередине, ибо и половина его обладает до­статочным raison d’être[10], чтобы быть или казаться жизнеспособной. Вся книга напоминает червяка, у которого, если его разрезать на части, из головы вырастает хвост, а из хвоста — голова.

Эта особенность джойсовского стиля, странная   и жутковатая, делает его работу сродни холодно­кровным, к примеру червям, которые, будь они спо­собны заниматься литературным сочинительством, использовали бы по причине отсутствия головного  мозга симпатическую нервную систему[11]. Я подозре­ваю, что Джойса можно понимать именно таким образом, что перед нами человек, думающий нутром[12], поскольку деятельность головного мозга подавлена у него настолько, что сосредоточена, по существу, лишь на различении ощущений. Человеку, по Джойсу, следует, не переставая, восторгаться дея­тельностью своих органов чувств: то, что и как он видит, слышит, ощущает на вкус, нюхает и ощупы­вает, должно изумлять сверх всякой меры независи­мо от того, идет ли речь о внешней или о внутренней стороне дела.

Заурядные специалисты по пробле­мам ощущений или восприятия, каких тысячи, со­средоточиваются либо на первой, либо на второй. Джойсу же доступны обе сразу. Гирлянды, склады­вающиеся из рядов субъективных ассоциаций, пере­плетаются у него с объективными очертаниями ду­блинской улицы. Объективное и субъективное, внешнее и внутреннее непрестанно проникают здесь друг в друга, так что при всей отчетливости отдель­но взятого изображения остается, в конце концов, неясно, чем является ленточный червь, извиваю­щийся у вас на глазах: существом физическим или трансцендентальным.[13] Ленточный червь, предста­вляющий собой целый космос жизни и обладающий фантастической плодовитостью, — вот, на мой взгляд, хотя и некрасивый, но и не то чтобы совсем неподходящий образ глав, составляющих книгу Джойса. Этот ленточный червь не может порож­дать ничего, кроме таких же ленточных червей, но их-то зато в неограниченном количестве. В книге Джойса с таким же успехом могло быть и 1470 стра­ниц или во много раз больше, и тем не менее мы так и не приблизились бы ни на йоту к концу и все так же невысказанной оставалась бы ее суть.

Хотел ли Джойс вообще сказать что-либо существенное? Насколько оправданна здесь эта старомодная пре­тензия? Произведение искусства, согласно Оскару Уайльду, лишено какой-либо полезности. В наше время против этого не стали бы возражать даже фи­листеры от образования, но сердцем они все-таки ждут от произведения искусства какой-нибудь «сути». Да, но где же она у Джойса? Почему он не предлагает ее читателю, обозначая ее настолько недвусмысленно, чтобы тот не мог ошибиться, ког­да перед ним был бы «semita sancta ubi stulti non errent»?[14]

Вот и я, читая книгу, чувствовал, что она дурачит меня, заставляя терять терпение. Она не желала идти мне навстречу, с ее стороны не было ни малей­шей попытки облегчить понимание своего содержа­ния, что вызывало у меня как у читателя унизитель­ное ощущение собственной неполноценности. У ме­ня самого, по-видимому, в крови чувство филистера от образования, оно-то и заставляет меня наивно по­лагать, что книга, которую я читаю, хочет мне что-то сказать и хочет быть мною понятой, но это, возможно, есть перенесение на объект, в данном случае на книгу, коренящегося в мифологии антропоморф­ного отношения к миру! Вообще-то эта книга, о которой невозможно составить себе мнение,— вопло­щение досадного поражения интеллигентного чита­теля, а он ведь, в конечном счете, тоже не... (говорю я, прибегая к суггестивному стилю Джойса). Книга, конечно, не бывает без содержания, без того, чтобы не изображать чего-то, но я сильно сомневаюсь, что Джойс хотел что-нибудь «изобразить». Оказался ли он в итоге изображенным сам — и, пожалуй, отсюда в книге это неподдельное одиночество, это действо, исключающее свидетелей, это отсутствие почти­тельности, выводящее из себя старательного чита­теля? Джойс навлек на себя мое неудовольствие. (Никогда нельзя сталкивать читателя с его соб­ственной глупостью, но именно это и проделано «Улиссом»).

Психотерапевт вроде меня не может жить без своей психотерапии, в том числе без того, чтобы не практиковать  ее на себе. И если человек разд­ражается, то, с его точки зрения, этим он как бы хо­чет себе сказать: «Ты подошел к черте, дальше ко­торой еще не заглядывал». В этой связи естественно ожидать, что у него будет портиться настроение со всеми вытекающими отсюда последствиями; вот и мне действует на нервы это по-солипсистски не­брежное, неуважительное отношение автора ко мне как к образованному, интеллигентному представи­телю читающей публики, который благосклонно относится к печатному тексту и ожидает, что будут по справедливости вознаграждены его благонаме­ренные усилия с целью понять, что в нем содержит­ся.[15] Вот оно, действие проникшего в образ мыслей Джойса равнодушия, типичного для холоднокров­ных, которое, кажется, уходит своими корнями к ящерицам и еще ниже — как будто он находится у себя во внутренностях и забавляется с ними — этот каменный человек, как раз тот самый Моисей с ка­менными рогами, каменной бородой и окаменевши­ми внутренностями, который с каменным спокой­ствием поворачивается спиной и к египетским кот­лам с мясом, и к египетскому сонмищу богов, а заод­но и жестоко ранит лучшие чувства доброжелатель­ного читателя.

Из адских глубин этого мира каменных внутренностей поднимается перед вашими глазами подобие перистальтического, волнообразно извивающегося ленточного червя, монотонно усваивающего всеми своими членами свое извечное пропитание. Хотя члены эти полностью не тождественны друг другу, они настолько похожи, что их трудно не перепутать. Какую бы, пусть даже самую малую, часть книги вы ни взяли, вы узнаете в ней Джойса, и вместе с тем у нее имеется свое собственное содержание. Все появляется здесь впервые, будучи одним и тем же от начала и до конца. Так ведь это высшая степень взаимозависимости, какая только может быть в природе! Какое богатство, но и... какая же это ску­ка! Когда я читаю Джойса, мне становится скучно, хоть плачь, причем это скука недобрая, чреватая опасностью, вызвать ее неспособны даже самые утомительные пошлости. Это скука самой Приро­ды, такая, которую несут в себе бесприютные завывания ветра в скалах Гебридских островов, восходы и заходы солнца в пустынных далях Сахары, не­умолчный шум моря, — это, как совершенно верно отмечает Куртиус, «вагнеровская бесконечная ме­лодия»; и вместе с тем это повторение, заведенное от века. Вопреки всей своей разительной многосто­ронности Джойс следует определенным мелодиям, хотя делает он это, возможно, и неосознанно. Не исключено, что его вообще не устраивают никакие мелодии, поскольку в его мире не имеют ни места, ни смысла ни причинность, ни подчиненность изна­чально заданным целям, ни, кстати, ориентация на какие-либо ценности. Но дело-то в том, что без ме­лодий не обойтись никому, они представляют собой скелет всего, что происходит в духовной жизни, как бы кто-то ни старался вытравить душу из всего происходящего,— пусть даже и делается это с упор­ством Джойса. Все в его книге предстает каким-то бездуховным, вместо горячей везде течет какая-то стылая кровь, события следуют друг за другом, замкнувшись в каком-то ледяном эгоизме, — да и что это за события! В любом случае здесь не встре­тишь ничего милого сердцу, ничего освежающего душу, ничего подающего надежду, вместо этого к происходящему подходят такие определения, как мрачное, страшное и ужасное, патетическое, траги­ческое и ироническое; все здесь — переживание из­нанки бытия, тем более хаотичного, что до мелоди­ческой основы, связующей события, приходится до­искиваться с лупой. И все-таки обнаружить ее мож­но, сначала в том виде, когда она проявляет себя в форме вкрадчивых выражений неприязни самого личного свойства, остатков поруганной юности, развалин, увенчавших общую историю духа, в вы­ставляемой праздной толпой напоказ своей убогой жизни как она есть. Предшествующее отражается своими религиозными, эротическими и интимными гранями на тусклой поверхности событийного пото­ка; и не укрывается от глаз читателя даже то, что ба­нально-практичный, погруженный в свои ощуще­ния Блум и почти бесплотный, занятый духовными изысканиями Стефан Дедал (причем выясняется, что у первого нет сына, а у второго — отца) являют собой результат разложения автором своей лично­сти на две составные части.

Между главами книги, вероятно, имеются какие-то неявные соотношения или соответствия, это можно утверждать, по-видимому, с достаточным ос­нованием[16], но если это так, то спрятаны они на­столько хорошо, что я поначалу не предполагал даже возможности их существования. И то, что неспособность распознать их должна будет стоить мне как читателю много нервов, видимо, вовсе не прини­малось автором в расчет, подобно тому как нас оста­вляет равнодушным незамысловатое зрелище зау­рядной человеческой жизни.

И сегодня «Улисс» вызывает у меня все такую же скуку, как и в 1922 г., когда я впервые взял его в руки и, почитав немного, разочарованный и раздосадо­ванный, отложил в сторону. Зачем же я в таком слу­чае пишу о нем? Сам по себе я занимался бы им не больше, чем любой другой превышающей уровень моего разумения формой «surréalisme»’a (и что это еще за surréalisme такой?). Но я пишу о Джойсе, по­скольку один издатель имел неосторожность спро­сить меня, что я думаю о нем и соответственно об «Улиссе», мнения о котором, как известно, разнятся до сих пор. Несомненным является лишь то, что «Улисс» — это книга, выдержавшая уже десять из­даний, и что автора ее одни превозносят до небес, а другие проклинают. Вместе с тем то, что он ока­зался средоточием споров, указывает на него как на выдающееся явление, пройти мимо которого психо­логу довольно трудно. Джойс имеет исключитель­ное влияние на своих современников. И первона­чально именно этому я был больше всего обязан своим вниманием к «Улиссу». Если бы эта книга оказалась преданной забвению, не оставив по себе и следа, то я, наверное, никогда не вернулся бы к ней: она вполне достаточно досадила мне, лишь кое-как меня развлекла, а главным образом породи­ла у меня столь гнетущую скуку, что я начал опа­саться за свои творческие способности, в общем, подействовала она на меня лишь отрицательно.

У меня есть, конечно, свои особенности. Я пси­хиатр, а это значит, что к любым проявлениям пси­хической деятельности я отношусь как профессио­нал. В этой связи я предупреждаю читателя: траги­комедия человеческой посредственности, холодные потемки оборотной стороны бытия, сумеречное состояние души, впавшей в нигилизм,— все это моя обычная, повседневная пища, которая вызывает у меня не больше сантиментов, чем избитый, поряд­ком приевшийся, утративший свое очарование мо­тив. Жалкий вид человеческой души требовал от меня оказания врачебной помощи слишком часто, чтобы я испытывал при этом потрясения или какие-либо трогательные чувства. Психическое заболева­ние для меня — это вещь, которой я всегда должен активно противостоять, и сострадание к больному я испытываю лишь тогда, когда вижу, как сильно надеются на мою помощь. «Улисс» же на меня не рассчитывает. Я ему не нужен: ему нравится не­устанно распевать свою бесконечную мелодию (ме­лодию, знакомую мне уже до отвращения), как и беспрестанно воспроизводить свою систему мыш­ления нутром и ограничения деятельности мозга анализом непосредственных ощущений — систему всегда одну и ту же, как движения по веревочной лестнице, систему, замыкающуюся в себе и не проявляющую никаких признаков к изменению. (Читателю же при этом становится просто худо, поскольку он чувствует свою полную никчемность.) Разрушительное начало выступает здесь, таким об­разом, как самоцель.

Все это можно рассматривать не просто как характеристику текста, по как симптоматику самого автора! Ведь читая книгу, невозможно не отметить, что как раз в рукописях, производимых в огромных количествах душевнобольными, действие сознания проявляется лишь фрагментарно, a логические вы­воды и ценностные ориентации полностью отсутствуют. При этом же зачастую резко обостряется чувственное восприятие; весьма обостренной стано­вится наблюдательность; с фотографической точ­ностью воспроизводит воспринимаемые предметы память; чувства сосредоточиваются на регистрации малейших внутренних и внешних изменений; в пове­дении берут верх воспоминания о прошлом и потаён­ные обиды; возникает бредовое состояние смеше­ния субъективно направленных душевных переживаний с объективной действительностью; описание чего-либо характеризуется интересом к новым словообразованиям, к фрагментарному цитированию, звукоподражательным и лингвомоторным ассоциациям, к резким переходам с одного на другое и произвольному переключению внимания с одних органов чувств на другие - все это без какого-либо учета необходимости быть понятным читателю; ат­рофия способности к душевным переживаниям та­кова, что человек не останавливается перед самыми нелепыми и циничными поступками[17]. Не нужно быть психиатром, чтобы увидеть сходство между психикой шизофреника и душевным состоянием ав­тора «Улисса». Но, тем не менее, выпячивать прихо­дящие в этом случае на ум аналогии не стоит хотя бы уже потому, что тогда какой-нибудь недовольный читатель может, не дав себе труда задуматься, отложить книгу в сторону и выставить ей диагноз «ши­зофрения». Что же касается собственно психиат­рии, то аналогии эти не могут, конечно, не бросить­ся в глаза специалистам, но они-то как раз и отмети­ли бы, что при этом обращает на себя внимание от­сутствие в работе Джойса засилья стереотипизации, типичной для писанины душевнобольных. В «Улис­се» при желании можно найти все, кроме такого од­нообразия, когда изложение сводится, но существу, к повторению одного и того же. (Это вовсе не проти­воречит тому, что утверждалось ранее. Идея проти­воречия вообще не подходит для понимания «Улисса».) Содержание книги дается последовательно и пластично, все здесь заряжено движением и пол­ностью отсутствует топтание на месте. Возникая из животворных глубин души, целое выступает в виде потока, единого и регулируемого строжайшим об­разом. что несомненно указывает на действие еди­ной, проникнутой личностным началом воли и на целенаправленность намерений! Сознание функционирует здесь не спонтанно и хаотично, но подчи­нено тщательнейшему контролю. На протяжении всей книги предпочтение отдается функциям вос­приятия, ощущению и интуиции, в то время как функции суждения, мышление и эмоциональная восприимчивость неизменно подавляются. Послед­ним отводится в книге роль несущественного момен­та либо просто предмета авторского восприятия. Отметим, что автор целеустремленно следует за­мыслу показать изнанку внутренней и внешней жиз­ни человеческой души, хотя и, несмотря на это, за­частую испытывает соблазн поддаться искушению прекрасным, внезапно являющимся ему. Но это все не свойственно душевнобольным. Если же, однако, вы считаете иначе, то это равносильно утвержде­нию, что перед нами случай, выходящий за пределы психиатрии. Здоровому человеку могут быть присущи отклонения, которые должны представляться посредственности психическим заболеванием либо просто означать уровень развития, превосходящий ее собственный уровень.

Мне самому никогда не пришло бы в голову отно­ситься к автору «Улисса» как к шизофренику. В лю­бом случае такое отношение не является продуктив­ным, если мы хотим знать то, чем объясняется столь значительное влияние «Улисса», а не то, был ли его создатель в той или иной степени подвержен шизофрении. «Улисс» — такой же продукт больного воображения, как и все современное искусство. Он является в полнейшем смысле «кубистским», по­скольку растворяет образ действительности в не­обозримо сложной картине, основной тон которой — меланхолия абстрактной предметности. Кубизм же — это не болезнь, а направление искусства, пусть даже он и отражает действительность через гро­тескно представленные предметы или через не ме­нее гротескную абстрактность. Все это, конечно, очень похоже на то, что мы наблюдаем при шизофрении — больной находится под воздействием, по-видимому, той же тенденции: он отчуждает действительность от себя или, что то же самое, отчуж­денно относится к ней. Но при этом, как правило, он поступает так неосознанно, и мы имеем в данном случае дело с симптомом, который неизбежно воз­никает вследствие распадения личностной цельно­сти на отдельные фрагменты (так называемые авто­номные комплексы). Что же касается современных художников, то в их творчестве эта тенденция пред­ставляет собой симптомы времени, а не является ре­зультатом заболевания каждого из них в отдельно­сти. Главное здесь принадлежит вообще не каким-либо индивидуальным импульсам самим по себе, а именно коллективным устремлениям, которые имеют своим непосредственным источником, разу­меется, не столько сознание того или иного отдель­ного человека, сколько - в гораздо большей степе­ни - коллективное бессознательное психиче­ского бытия (psyche) нашего времени. А раз дело за­ключается в коллективных проявлениях психики, то это и означает, что она будет идентично воздейство­вать на различные области, как на живопись, так и на литературу, как на скульптуру, так и на архи­тектуру. (Показательно, кстати, что Ван Гог, один из духовных отцов разбираемого нами направления искусства, был по-настоящему душевнобольным.)

В случае с больным искажение красоты и смысла путем наделения предметов подчеркнутой веще­ственностью или не менее подчеркнутого лишения их реальных очертаний появляется вследствие раз­рушения его личности, художника же ведут этим пу­тем целенаправленные творческие усилия. Будучи далек от того, чтобы относиться к процессу созида­ния искусства как к способу, подходящему для того, чтобы переживать и претерпевать различные про­явления разрушения своей личности, современный художник погружается в процессы разрушения, что­бы именно через них утверждать целостность своей личности. Мефистофелевские обращения смысла в бессмыслицу, а красоты в уродство, чуть ли не до боли близкое сходство между смыслом и полным его отсутствием, притягательная сила безобразия, пред­ставшего красотой, — все это в настоящее время стимулирует акты творчества с такой интенсив­ностью, равной которой не было за всю историю человеческого духа, хотя что касается этих актов са­мих по себе, то ничего принципиально нового в них нет. Нечто аналогичное мы наблюдаем, например, в представлявшемся противоестественным отходе от безраздельно господствовавшего стиля в период царствования Аменхотепа IV, в незамысловатой символике изображения Агнца во времена раннего христианства, в вызывавшем жалость образе человека в примитивах прерафаэлитов, в подавляющем самого себя вычурностью собственных орнаментов нисходящем барокко. Как бы резко ни различались между собой упомянутые эпохи, они родственны друг другу, поскольку все они представляют собой инкубационные периоды творчества, попытки кау­зального объяснения сути которых дают совершенно неудовлетворительные результаты. Рассматри­вая их как явления коллективной психологии, мы обнаруживаем, что правильно понять их можно только в том случае, если постараться увидеть их смысл в предвосхищении будущего, т. е. если отно­ситься к ним телеологически.

Эпоха Аменхотепа IV (Эхнатона) — это колы­бель монотеизма, сохраненного затем еврей­ской традицией для всего мира. Варварский инфан­тилизм раннего христианства вызывался только тем, что Римская империя превратилась к тому вре­мени в государство-бога. Примитивы прерафаэли­тов прямо предвещают возвращение в мир неслы­ханной телесной красоты, утраченной со времен ранней античности. Барокко же — последний уце­левший церковный стиль, который своим самораз­рушением предвосхищает преобладание научного духа над средневековым догматическим духом. Так, если рассматривать искусство Тьеполо, достигшего в нем небезопасных для духа пределов возможного, как проявление его творческой личности, то мы увидим, что дело не в том, распадается ли он сам, а в том, что распад является для него необходимым средством выражения своей творческой индиви­дуальности. И если ранний христианин не признавал искусства и науки своего времени, то этим он не превращал свою жизнь в пустыню, а утверждал в себе человека.

Мы можем, таким образом, исходить из того, что не только в «Улиссе», но и во всем том искусстве, с которым он соединен узами духовного родства, со­держатся положительные творческие ценности и смысл. Что же касается разрушения до сих пор при­нятых критериев выражения красоты и смысла, то здесь «Улисс» занимает выдающееся место. Он ос­корбляет утвердившиеся привычки чувствовать, он совершает насилие над тем, что принято ожидать от книги по части се смысла и содержания, он изде­вается над любыми попытками свести воедино воз­никающие при чтении мысли. Кажется, только недоброжелатель может приписать «Улиссу» хоть ка­кую-то склонность к обобщениям или образному единству, так как если бы удалось доказать присут­ствие в нем столь несовременных вещей, то в этом случае оказалось бы, что он серьезно отступает от утверждаемых им же канонов красоты. Все, что вы­зывает недовольство в «Улиссе», только доказы­вает его достоинства, ибо недовольство это вызы­вается неприязнью к модерну со стороны не-модерна, который не хочет видеть как раз того, что «боги» пока что «по милости своей укрывают от его глаз».

Именно в работах модернистов впервые целиком раскрывается то, что всегда бросает вызов любым попыткам себя обуздать или укротить, то, что у Ницше переполняло вакхическим восторгом и брало верх над его обремененным психологиче­скими изысканиями интеллектом (который, заме­тим, был бы вполне уместен при Ancien Régime[18]). Даже самые темные места из второй части «Фауста», из «Заратустры», да и «Ессe Homo» так или иначе свидетельствуют свое почтение миру. И толь­ко модернисты сумели сотворить искусство, повернутое к публике спиной, или, что то же самое, выставить на всеобщее обозрение оборотную сторону искусства, которое ни громко и ни тихо не свидетельствует никакого почтения к публике и которое, в общем-то, в полный голос повествует о том, что это значит, когда искусство не нуждается в сопереживании, продолжая тем самым тенденцию противоборства, пробивавшуюся — хотя и далеко не столь явно, но довольно последовательно — в творе­ниях всех предшественников модернизма (не упу­стим при этом и Гёльдерлина!) и приведшую к крушению прежних идеалов.

Представляется совершенно невозможным по­нять суть дела, ограничиваясь лишь его одной-единственной стороной. Ведь главное для нас — это не какой-нибудь отдельный толчок, хотя бы его дей­ствие и с успехом проявилось где-то, а те почти повсе­местные сдвиги в жизни современного человека, ко­торые, по-видимому, означают его отрешение от всего старого мира. Поскольку мы, к сожалению, не в состоянии заглянуть в будущее, то нам неизвестно, в какой степени мы все еще принадлежим Средневе­ковью в самом глубоком смысле этого слова. Лично я, по крайней мере, не удивился бы, узнав, что сточ­ки зрения будущего мы погружены в него по уши. Ведь только этим обстоятельством можно было бы удовлетворительно объяснить появление таких книг и других произведений искусства, как «Улисс». Все они весьма эффективны как слабительное, и их очищающее действие во многом растрачивалось бы впустую, если бы ему не противостояло сопротивле­ние достаточно твердое и упорное. Все они такое очистительное средство для души, применение ко­торого оправдано лишь в том случае, если необходи­мо освободить ее от влияний наиболее упорных и устойчивых. В этом они ничем не отличаются от теории Фрейда, которая с типичной для фанатизма ограниченностью также выхолащивает ценности, и без того уже приходящие в упадок.

Хотя автор «Улисса» представляется почти по-научному объективным, а иногда прибегает и к «научному» лексикону, его произведение отли­чается тем не менее по-настоящему ненаучной одно­сторонностью; «Улисс» — это одно лишь отрицание. Отрицание это, правда, творческое. «Улисс» — это творческое разрушение, не геростратовское актерство, а серьезное действо, направленное на то, чтобы тыкать своего современника носом в действи­тельность, как она тоже есть, причем делать это не со злонамеренным умыслом, а с безгрешной наив­ностью художника, следующего объективности. Книгу эту можно со спокойной совестью назвать пессимистической, хотя в самом ее конце, чуть ли не на последней странице, и можно предположить, что через тучи пробивается свет избавления. Да, лишь на одной странице, примерно на 734-й, вы узнаете, что оставили преисподнюю позади. В текущем пе­ред вами грязевом потоке то здесь, то там бросаются в глаза излучающие великолепное сияние кристал­лы, по которым и не-модернист может догадаться, что Джойс — это настоящий художник, что он «может»,— а для современного художника это разу­меется совсем не само собой, даже если он и подлин­ный мастер, поскольку этот мастер руководствуется такими высшими целями, которые заставляют его с набожной кротостью принижать свои творческие возможности. Каким бы радикальным ни было от­речение Джойса, оно не стало для него обращением в новую веру, и он как был, так и остался ревностным католиком: он использует взрывчатую силу своего таланта главным образом против разделения церкви и психологических образований, прямо или косвенно этим вызванных. Современный мир отри­цается Джойсом как несоответствующий характер­ной  для  высокого  Средневековья,  сплошь провинциальной и eо ipso[19] католической атмосфере Эрина[20], судорожно пытающегося ликовать по пово­ду своей политической самостоятельности. В каких бы дальних странах ни работал над «Улиссом» его автор, с Матери-Церкви и своей Ирландии он, как преданный сын, не спускал глаз, и чужая земля нуж­на была ему лишь как якорь, не дающий его кора­блю погибнуть в пучине нахлынувших на него ир­ландских воспоминаний и горьких переживаний, связанных с ними. Но что касается мира как такового, то, по крайней мере, в «Улиссе» он так никогда и не добрался до Джойса хотя бы в виде молчаливо при­нимаемой им предпосылки. Улисс не стремится в свою Итаку, напротив, он отчаянно пытается скрыться от самого факта своего рождения в Ир­ландии.

То, что, собственно говоря, развертывается перед нами, настолько ограниченно, что, казалось бы, могло у остального мира и не вызывать к себе како­го-либо интереса! Но мир этот, напротив, совсем не остался равнодушным. Если судить по воздействию «Улисса» на современников, то оказывается, что его ограниченность воплощает в себе более или ме­нее универсальные черты. Так что «Улисс» пришел­ся своим современникам в общем-то ко времени. У нас, должно быть, существует целое сообщество модернистов, которое многочисленно настолько, что с 1922 г. сумело без остатка поглотить десять его изданий. Книга эта непременно открывает им нечто такое, чего раньше они вообще, может быть, не зна­ли и не чувствовали. Они не впадают от нее в адскую скуку, а, наоборот, растут вместе с ней, чувствуют себя обновленными, продвинувшимися в позна­нии, обращенными на путь истины или готовыми на­чать все с начала и, очевидно, приведенными в опре­деленное желательное состояние, без которого лишь жгучая ненависть могла бы подвигнуть чита­теля на то, чтобы внимательно, без фатально неиз­бежных приступов сна прочесть все эти 735 страниц. Я полагаю поэтому, что средневековая католиче­ская Ирландия имеет, по-видимому, протяженность до сих пор мне неизвестную и бесконечно большую, чем это обозначено на привычных нам географичес­ких картах. Это католическое Средневековье, по которому вышагивают господа Дедал и Блум, пред­ставляется, так сказать, универсальным явлением или, иначе говоря, существуют, должно быть, чуть ли не целые классы населения, место проживания которых, как и «Улисса», определяется духовными координатами в такой степени, что необходима была взрывная мощь джойсовской мысли, чтобы также и другие люди могли воочию убедиться в их существовании, ранее от них герметически закры­том. Я убежден, что в жизни нашей никак не кончит­ся глубокое Средневековье. И ничего здесь не попи­шешь. Потому-то и оказались нужны такие пророки отрицательности, как Джойс (или Фрейд), чтобы поведать современникам, которые никак не пере­станут жить по меркам Средневековья, что «та» реальность по-прежнему с нами.

Выполнение этой гигантской по своему значению задачи неспособно встретить должного понимания со стороны тех, кто, будучи преисполнен христиан­ского благоволения, склонен отворачивать свой взор от всего темного, что наполняет собою этот мир. Для них это было бы такое «представление», которое так и оставило бы их безучастными. Но нет, Джойс мастерски рассчитывает свои открове­ния на соответствующий настрой. Лишь примени­тельно к нему вступает в действие задаваемая им иг­ра негативных эмоциональных сил. «Улисс» пока­зывает пример того, как следует осуществлять ницшевское «кощунственное проникновение в прош­лое». Он делает это хладнокровно, со знанием дела и так «обезбоживающе», как Ницше и не снилось. И все это — с тихим, но совершенно правильным предположением, что колдовское влияние духовной местности следует искать совсем не в рассудке, а в глубинах души! Не стоит поддаваться искушению поверить, что Джойс в своей книге изображает ис­ключительно безотрадный, безбожный и бездухов­ный мир, а потому немыслимо, чтобы из нее можно было вынести что-либо жизнеутверждающее. Как ни странно это прозвучит, правда то, что мир «Улис­са» лучше, чем мир тех, кто безнадежно повязан се­ростью своего духовного происхождения. И даже когда верх в нем берут зло и разрушение, он все-таки зримо отличается или даже превосходит «добро», то самое стародавнее «добро», на поверку оказыва­ющееся непримиримым тираном, представляющим собой состоящую из предрассудков систему поро­ждения иллюзий, которая самым жестоким образом не дает раскрыться действительному богатству жизни и обрекает на невыносимые муки мысли и со­весть всех, кто попадает в ее объятия. «Восстание рабов в сфере нравственности» — так Ницше мог бы определить путеводную идею «Улисса». Для людей, повязанных серостью своего духовного происхожде­ния, избавление заключается в том, чтобы «со зна­нием дела» признать существование своего мира и своего «подлинного» бытия в нем. Как представи­тель большевистской гвардии в восторге от того, что небрит, так и духовно повязанный серостью че­ловек чувствует себя осчастливленным от объек­тивных рассуждений о том, каково приходится в его мире. Благодеянием будет для ослепленного превоз­нести тьму над светом, и безграничная пустыня бу­дет раем для заключенного. Для средневекового человека абсолютное избавление заключается в том, чтобы лишить свою жизнь красоты, добра и смысла, ибо для людей-теней идеалы — это не творческие достижения, не свет от огня на вершинах гор, а учи­теля послушания и узы заточения, это своего рода метафизическая полиция, первоначально измысленная тираничным предводителем кочевого па­рода Моисеем высоко на Синае, а затем хитро и ловко навязанная человечеству.

Если применить к Джойсу причинно-следствен­ный подход, то он предстает как жертва католиче­ской авторитарности, в телеологическом же плане он реформатор, который до поры до времени удо­влетворяется отрицанием, он протестант, который в ожидании дальнейшего пробавляется своим проте­стом. Для Джойса же как модерниста характерна атрофия чувств, которая, по свидетельству опыта, всегда возникает в ответ на чрезмерное их проявле­ние, в особенности когда они фальшивы. Апатия, демонстрируемая «Улиссом», наводит на мысль о чрезмерном распространении у нас сентименталь­ности. Вопрос, следовательно, в том, действительно ли это так?

Это еще один вопрос, на который лучше всех смог бы ответить человек из далекого будущего! Тем не менее у нас имеются некоторые основания пола­гать, что наша увлеченность сентиментальной сто­роной жизни достигла совершенно непристойных размеров. Вспомним о прямо-таки катастрофических последствиях выражения народных чувств во время войны! Сколько было криков о нашей так на­зываемой гуманности! О том же, насколько каждый из нас является беспомощной, хотя и недостойной жалости жертвой собственных переживаний, лучше всех, наверное, может порассказать психиатр. Сентиментальность — это одно из внешних проявлений жестокости. Атрофия чувств — ее другое проявление, неизбежно страдающее теми же изъянами. Ус­пех «Улисса» доказывает, что, несмотря на всю со­держащуюся в нем апатичность, он оказывает положительное влияние; отсюда напрашивается вы­вод: читатель сам по себе настолько перегружен сантиментами, что их отсутствие представляется ему благотворным. Я также глубочайшим образом убежден, что нас цепко держит в своих объятиях не только Средневековье, но и сентименталь­ность, и потому мы вполне можем понять появление пророка компенсирующей бесчувственности на­шей культуры. Пророки же всегда несимпатичны, и манеры у них, как правило, плохие. Но гово­рят, что они попадают иногда не в бровь, а в глаз. Пророки бывают, конечно, большие и маленькие, и история решит, к каким из них принадлежит Джойс. Художник, как и полагается подлинному пророку, выговаривает тайны духа своей эпохи как бы непроизвольно, а иногда и просто бессознатель­но, как сомнамбула. Он мнит, что сам сочиняет свои речи, тогда как на самом-то деле им руководит дух эпохи, и по его слову все сбывается.

«Улисс» — это document humain нашего времени и, более того, в нем его тайна. Ему, возможно, дано высвобождать духовно повязанных, а идущий от него холод вымораживает до костей не только сентиментальность, но и вообще всякую чувствитель­ность. Но этими целебными воздействиями суть его не исчерпывается. Как ни интересно замечание, что само зло благоволило рождению «Улисса», но и этим сказано еще не все. Ведь в нем жизнь, а жизнь никогда не бывает только злом и разрушением. Правда, все, что мы поначалу способны извлечь из этой книги, относится к отрицанию и распаду, но при этом возникает предчувствие чего-то непо­стижимого, как будто какая-то тайная цель сооб­щает ей положительный смысл, а вместе с ним — до­бро. Правильным ли будет заключить, что слова и картины, разворачивающиеся у нас на глазах пе­стрым ковром, следует понимать, в конечном счете, «символически»? Я ведь говорю, помилуй Бог, не об аллегории, а о символе как выражении непостижи­мой иначе сущности. Но если бы это было действи­тельно так, то тогда уж, наверное, в причудливых хитросплетениях текста мерцал бы нам навстречу потаенный смысл, то тут, то там звучали бы зага­дочные звуки, которые отзывались бы воспомина­ниями о других временах и о других пространствах, и проносились бы перед глазами изысканные мечты или вновь выступали бы канувшие во тьму небытия забытые ныне народы. Вероятность всего этого до­пускать, конечно, можно, но я не знаю, как ее увидеть. Более того, по моему разумению, созна­ние автора высвечивает в книге все уголки; это не грезы и не откровение, выходящее из бессознатель­ного. Расчетливость и намеренная предвзятость автора выражены в книге даже более явно, чем в «Заратустре» Ницше или во второй части «Фауста» Гете. Этим, по-видимому, и объясняются изъяны «Улисса» по части символизма. Можно, естествен­но, допустить скрытое присутствие в нем архетипов, предположив, что Дедал и Блум олицетворяют со­бой извечные фигуры духовного и плотского чело­века, в хитросплетениях повседневной жизни миссис Блум проявляется образ души (anima), сам же Улисс выражал бы тогда символику Героя, но дело-то все в том, что не только книга никоим образом не содержит четких указаний на правомерность таких выво­дов, но даже, напротив, все в ней высвечивается све­том яснейшей, просветленнейшей сознательности. Это явно не по-символистски и всякому символизму противоположно. Ежели бы и обнаружилось, что в некоторых своих частях книга все-таки несет сим­волическую нагрузку, то это означало бы, что бессознательное  подшутило  над  автором  не­смотря на все его меры предосторожности. Ибо ког­да мы говорим «символическое», то указываем на то, что в предмете, будь он от духа или от мира, кроется имманентная ему сущность, непостижимая и могучая, человек же отчаянно пытается подчинить себе противостоящую ему тайну, уловив се точным выражением. Для этого он должен всеми помыслами устремиться к данному предмету, что­бы, проникнув через всю пестроту составляющих его оболочек, добраться до подлинной драгоценно­сти, ревниво припрятанной в неведомой глубине, и вынести ее к дневному свету.

В «Улиссе» же может привести в отчаяние то, что, проникая через бесчисленные оболочки все дальше и дальше, кроме них вы не обнаруживаете больше ничего, и что он, испуская лунный холод, не препят­ствует идти своим чередом комедии становления, бытия и исчезновения, следя за ее ходом из какого-то космического далека.[21] Я искренне надеюсь, что «Улисс» не состоит из символических построений, так как в противном случае он расходился бы со своей целью. Что бы это могла быть за боязливо сохраняемая тайна, ради которой стоило с та­ким беспримерным усердием отделывать целых 735 страниц, читать которые просто невыносимо? Так пусть читатель лучше не теряет ни времени, ни сил на поиски несуществующих сокровищ. Не стоит даже допускать и мысли о том, что они могут быть спрятаны где-то там внутри, ибо, поддавшись ей, на­ше сознание, снова втянутое в духовный и мате­риальный мир мистера Дедала и мистера Блума, оказывалось бы обреченным на бесконечные блуж­дания среди десяти тысяч его поверхностей. Не в этом состоит замысел «Улисса». Он хочет, уподобившись Луне, одиноко глядящей из запредельной дали, быть сознанием, свободным от объекта, не удерживае­мым ни богами, ни низменными желаниями, не иду­щим на поводу ни у любви, ни у ненависти, не обре­мененным ни убеждениями, ни предрассудками. «Улисс» не говорит, но делает это: он стремится к высвобождению сознания[22] как к цели, призрачно маячащей по его курсу. В этом, вероятно, заклю­чается тайна нового мировоззрения, которая дается не тем, кто усердно читал все 735 страниц книги, а тем, кто на протяжении 735 дней смотрел на свой мир и на свой дух глазами Улисса. Этот отрезок вре­мени несет в себе символический смысл — это то, что происходит «в продолжение времени, времен и полвремени»[23], т. е. время достаточно долгое, неограниченно долгое настолько, что обращение в нем совершается полностью. Высвобождение соз­нания происходит по-гомеровски — распрекрасный терпеливец Одиссей, плывущий узким проливом между Сциллой и Харибдой, между Симплегадами духа и мира — а в дублинском Аиде: между отцом Джоном Конми и вице-королем Ирландии, как «скомканный бумажный листок, который гонит все дальше и дальше» вниз по Лиффи: «Elijah, skiff, light crumpled throwaway, sailed eastward by flanks of ships and trawlers, amid an archipelago of corks beyond new Wapping street past Benson's ferry, and by the threemasted schooner Rosevean from Bridgewater with bricks»[24].

Это высвобождение сознания, это обезличивание личности и есть Итака джойсовой Одиссеи?

Можно понять так, что в мире, где все сплошь ничтожества, выживает, по-видимому, только одно Я, имя которому Джеймс Джойс. Но разве можно заметить, чтобы среди всех злополучных, суще­ствующих как собственные тени Я выделялось бы одно Я действительное? Каждый персонаж в «Улис­се», конечно же, ничуть не уступает другим в своей жизненной неопределенности, и вряд ли на их месте могли быть другие; они самобытны во всех отноше­ниях и, тем не менее, у них совсем нет своего Я, вооб­ще нет никакой остро чувствуемой, столь присущей человеку сердцевины, нет того самого омываемого горячей кровью острова Я, который - ax! — столь мал и все-таки столь важен для жизни. Все эти Дедалы, Блумы, Хэррисы, Линчи, Муллиганы и как бы их там ни звали говорят и перемещаются как в одном общем сне, который нигде не начинается и нигде не кончается, который и существует-то только пото­му, что его видит «Некто», некий невидимый Одиссей. Никому из них ничего об этом не известно, и при всем при том все они живут, ибо некий бог вы­зывает их к жизни. Такова уж эта жизнь, и в ней-то столь действительны образы, созданные Джой­сом,— vita somnium breve.[25] Но то самое Я, которое собой охватывает их всех, само-то не появляется ни разу. Оно не обнаруживает себя ничем, ни каким-либо суждением, ни участием в чем-либо, ни каким-нибудь антропоморфизмом. Я создателя всех этих образов в результате обнаружить невозможно. Можно подумать, что оно целиком растворилось в бесчисленных персонажах «Улисса».[26] И все-таки, точнее сказать, именно поэтому здесь все и вся, даже отсутствие знаков препинания в последней гла­ве — это сам Джойс. Его высвобожденное, созерца­тельное сознание, которое одним безучастным взглядом охватывает безвременное совмещение со­бытий 16 июня 1904 г., должно сказать всему там происходящему: Tat twam asi — это ты — «ты» в вы­соком смысле, т. е. никакое не Я, а Самость, обра­щающаяся к себе, ибо только Самость сразу объемлет Я и не-Я, преисподнюю, недра земли, «imagines et lares»[27] и небо.

Когда я читаю «Улисса», у меня всегда встает пе­ред глазами опубликованное Вильгельмом китай­ское изображение йога, из головы которого выхо­дят двадцать пять фигур.[28] Перед нами состояние души йога, направляющего усилия на избавление от своего Я, чтобы перейти в то самое более совершен­ное, более объективное, чем Я, состояние Самости, которое подобно «одиноко пребывающему диску Луны», в состояние sat-chit-ananda, означающее высшее проявление единства бытия-небытия, этой предельной цели восточного пути спасения, драгоценнейшей премудрости Индии и Китая, искомой и превозносимой тысячи лет.

«Скомканный бумажный листок, который гонит все дальше и дальше», плывет на Восток. Три раза появляется в «Улиссе» этот листок, будучи каждый раз таинственным образом связанным с Илией. Два раза провозглашается: «Илия! Илия!» И он по­является на самом деле в сцене, где изображается бордель (по праву сближаемой Мидлтоном Марри с вальпургиевой ночью), и там он на американском сленге истолковывает тайну бумажного листка:

«Boys, do it now. God's time is 12.25. Tell mother you’ll be there. Rush your order and you play a slick ace. Join on right here! Book through to eternity junction, the nonstop run. Just one word more. Are you a god or dog­gone clod? If the second advent came to Coney Island are we ready? Florry[29] Christ, Stephen Christ, Zoe Christ, Bloom Christ, Kitty Christ, Lynch Christ, ifs up to you to sense that cosmic force. Have we cold feet about the cosmos? No. Be on the side of the angels. Be a prism. You have that something within, the higher self. You can rub shoulders with a Jesus, a Gautama, an Ingersoll. Are you all in this vibration? I say you are. You once nobble that, congregation, and a buck joy ride to heaven becomes a back number. You got me? It s a lifebrightener, sure. The hottest stuff ever was. Its the whole pie with jam in. It's just the cutest snappiest line out. It is immense, supersumptuous. It restores».[30]

Понятно, что здесь произошло: высвобождение человеческого сознания и связанное с этим при­ближение его к сознанию «божескому» — основной принцип построения и высшее художественное до­стижение «Улисса» — подвергается дьявольскому искажению в пьяном аду для дураков борделя, когда мысль о нем выражается в оболочке традиционных словесных формул. Улисс, терпеливец, блуждав­ший неоднократно, стремится попасть на свой род­ной остров, снова обрести самого себя, сопроти­вляясь при этом всем отклонениям от своего курса, запечатленным в главе XVIII, и освобождает себя из мира шутовских иллюзий, на них «смотря издалека» и относясь к ним безучастно. Он совершает этим именно то, что совершали некий Иисус или некий Будда, т. е. он преодолевает мир шутов, он освобож­дается от противоречий, тем самым осуществляя как раз то, чего добивался также и Фауст. И, подоб­но обретению Фаустом себя в слиянии с высоким женским началом, разворачивается действие в «Улиссе», где за миссис Блум, которой, как пра­вильно считает Стюарт Гилберт, принадлежит роль возвращающей к жизни Земли, остается последнее слово, произносимое ею в виде монолога без знаков препинания, и на нее нисходит милость вызвать пос­ле всех дьявольски вопящих диссонансов гармонич­ный заключительный аккорд.

Улисс — бог-творец, обосновавшийся в Джойсе, подлинный демиург, которому удалось освободить­ся от вовлеченности в мир своей психической и фи­зической природы и высвободить свое сознание в его отношении к этому миру. Улисс относится к реальному человеку Джойсу, как Фауст — к Гёте, как Заратустра — к Ницше. Улисс — это Самость в ее высоком проявлении, которая возвращается на свою небесную родину, преодолевая хаотические переплетения мирских взаимозависимостей. Прочи­тав всю книгу, вы не найдете в ней никакого Улисса, сама книга и есть Улисс как микрокосм, живущий в Джойсе, мир его Самости и Самость одного мира, помещенного в другой. Возвращение Улисса можно считать завершившимся только тогда, когда он за­кончил поворачиваться спиной ко всему миру, как духовному, так и материальному. Существует, воз­можно, более глубокое обоснование картины мира, представленной в «Улиссе». Это 16 июня 1904 г., банальнейшие будни, на протяжении которых мелкие, закосневшие в собственной ограниченности люди говорят и делают суетные, беспорядочные и бестол­ковые вещи, и вы видите перед собой картину, смут­ную, призрачную, напоминающую ад, в которой и ирония, и негативизм, и ненависть, и бесовщина, но все это действительно соответствует миру, по­хожему на дурной сон или на послемасленичное похмелье или же на то, что приблизительно должен был чувствовать Творец 1 августа 1914 г. После при­лива оптимизма в седьмой день творения вряд ли де­миургу легко было считать, что и 1914 г. был также его порождением. «Улисс» писался с 1914 по 1921 г., когда не было оснований думать о мире в каких-то приподнятых тонах и не было повода с любовью заключить этот мир в свои объятия (да и после ничего здесь не изменилось). Поэтому нет ничего удивительного в том, что творец мира, живущий в художнике, проектирует свой мир в негативном плане, на­столько негативном, настолько по-богохульски не­гативном, что в англосаксонских странах цензура чувствовала себя обязанной не дать разрастись скан­далу, вызывавшемуся несоответствием этого мира представлениям о позволительном для искусства, и «Улисс» был без лишних слов запрещен! Так прев­ратился безвестный демиург в Одиссея, стремяще­гося вновь обрести родину.

В «Улиссе» мы находим совсем немного чувства, что несомненно должно быть очень приятно любо­му эстету. Но предположим, сознание Улисса было бы не луноподобным, а неким Я, способным рассуж­дать и чувствовать; в этом случае путь его через 18 глав не просто был бы докучливым, но и прино­сил бы подлинные страдания, и к наступлению ночи скиталец наш, униженный и доведенный до отчая­ния и горем, и бессмыслицей, которые отличают наш мир, все равно рухнул бы в объятия Великой Матери, означающей начало и конец жизни. Ци­низм Улисса прикрывает великое сострадание, претерпевание бытия мира, который и нехорош, и нек­расив, в котором, хуже того, еще и никакой надеж­ды, поскольку состоит он из раз и навсегда заведен­ной повседневности, шутовской пляской увлекаю­щей людей на часы, месяцы и годы. Улисс отважил­ся на разрыв отношений между своим сознанием и наполняющим его объектом. Он высвободился из пут, заставляющих его проявлять соучастие, вовле­каться в хитросплетения происходящего и забывать о себе, и оказался поэтому в состоянии вернуться на родину. И мысли его не для одного занятого собой, ограниченного личными переживаниями человека, ибо творящий гений не бывает один, поскольку в нем многие, и потому со многими он говорит в ти­шине своей души, для которых он является смыслом и судьбой в той же мере, что и для отдельно взятого художника.

Сейчас мне все больше представляется, что все негативные, «холоднокровные», вычурно-баналь­ные и гротескно-инфернальные моменты книги Джойса являются позитивными ее достижениями, и за них следует быть ему признательными. Несущий ужасную скуку и зловещую монотонность, но при этом в высшей степени богатый, миллионногранный язык книги, из которого построены длин­ным червем следующие друг за другом эпизоды, по-эпически великолепен, это подлинная Махабхарата, вобравшая в себя ущербность мира прозябания, и все, что совершается в человеческой жизни, по­хоже на шутовские проделки дьявола. «From drains, clefts, cesspools, middens arise on all sides stagnant fu­mes»[31]. И любая религиозная идея, какой бы высо­кой и предельно ясной она ни была, вполне опреде­ленно отражается в этом болоте богохульски извра­щенной — как в сновидениях. (Деревенской родней «Улисса», где действие происходит в большом горо­де, является «Другая сторона» Альфреда Кубина.)

К этому и я мог бы присоединиться, ибо здесь что есть, то есть. Более того, появление эсхатологии в скатологии доказывает истину Тертуллиана: «Anima naturaliter Christiana».[32] Улисс демонстрирует, что он добрый антихрист, и доказывает тем самым кре­пость своего католического христианства. Перед нами не просто христианин, но здесь и более почет­ные титулы: буддист, шиваит, гностик. «(With a voi­ce of waves.)... White yoghin of Gods. Occult pimander of Hermes Trismegistos. (With a voice of whistling sea-wind.) Punarjanam patsypunjaub! I won't have my leg pulled. It has been said by one: beware the left, the cult of Shakti. (With a cry of stormbirds.) Shakti, Shiva! Dark hidden Father... Aum! Baum! Pyjaum! I am the light of the homestead, I am the dreamery crea­mery butter».[33]

Высочайшее и древнейшее достояние человече­ского духа, не утраченное и на дне сточной ямы, — это ли не трогательно и это ли не многозначитель­но? Здесь не дыра в душе, через которую spiritus divinus[34] мог бы в конце концов вдунуть свою жизнь в мир нечистот и смрада. Правильно говорил древ­ний Гермес, родитель всех окольных путей для еретиков: «Как наверху, так и внизу». Стивен Дедал, птицеподобный человек воздушной стихии, увяз слишком крепко в зловонной грязи, скопившейся на земле, чтобы хотеть воспарить в светлые воздуш­ные просторы навстречу Высшей Силе, приобщив­шись к которой, он мог бы возвратиться вниз. «И ес­ли бы я бежал на край света, то...» — то, что Улисс говорит, продолжая, является имеющим силу дока­зательства богохульством.[35] Или вот и того лучше: Блум, этот похотливый извращенец, импотент и соглядатай, погрузившись по уши в грязь, пережи­вает то, чего с ним никогда еще не было: преображе­ние, являющее в нем Богочеловека. Благая весть: когда с небесного свода исчезли извечные знаки, их обнаруживает в земле свинья, роющаяся в ней в поисках трюфелей, ибо они навсегда и нерушимо запечатлены как наверху, так и внизу, и не найти их никогда лишь в проклятой Богом теплой середине.

Улисс абсолютно объективен и абсолютно че­стен, и потому верить ему можно. Полагаясь на его свидетельство о мощи и ничтожности мира и духа, не ошибешься. Улисс сам есть их смысл, жизнь и действительность, в нем самом заключается и ра­зыгрывается подлинная фантасмагория духа и мира, всех этих Я и «Оно». В этой связи мне хотелось бы задать господину Джойсу следующий вопрос: «Заме­тили ли Вы, что сами являетесь представлением, мыслью, а может быть, целым комплексом идей Улисса? Иными словами, поняли ли Вы, что он, как стоглазый Аргус, смотрит сразу на все стороны, пе­редавая Вам свои мысли о мире и противомире, что­бы в Вашей голове были объекты, посредством ко­торых Ваше Я приобретало самосознание?» Не знаю, что ответил бы мне досточтимый автор. И, в конце концов, меня это вообще не должно никак занимать, если вопросы метафизики я собираюсь решать самостоятельно. «Улисс» способен поро­дить недоуменные вопросы, когда наблюдаешь, как его автор аккуратненько выуживает дублинский микрокосм 16 июня 1904 г. из макро-хаос-косма всемирной истории, помещает в изолированное пространство и препарирует, выделяя все его привлека­тельные и отвратительные стороны, и с поразитель­ной дотошностью описывает, выступая как совер­шенно сторонний наблюдатель. Вот, мол, улицы, вот дома, вот гуляет парочка, а вот подлинный гос­подин Блум занят своим рекламным делом, а вот подлинный Стивен занят своей афористической философией. Не представлялось бы невероятным, если  бы   на   каком-нибудь  углу  дублин­ской улицы в поле зрения очутился и сам господин Джойс. А почему бы и нет? Он ведь такой же под­линный, как и господин Блум, а потому и его можно было бы выудить, препарировать и описать (как это делается, например, в «Портрете художника в юно­сти»).

Итак, кто же такой Улисс? Он, по-видимому, сим­вол всего того, что образуется от сведения вместе, от объединения всех отдельных персонажей всего «Улисса»: мистера Блума, Стивена, миссис Блум и, конечно, мистера Джеймса Джойса. Обратим внимание: перед нами существо, заключающее в себе не только бесцветную коллективную душу и неопре­деленное число вздорных, не ладящих между собой индивидуальных душ, но и дома, протяженные ули­цы, церкви, Лиффи, большое число борделей и скомканный бумажный листок на дороге к морю, — и тем не менее существо, наделенное соз­нанием, воспринимающим и воспроизводящим мир. Эта невообразимость бросает вызов склонности к спекуляции в особенности потому, что все равно ничего здесь не удается доказать и приходится огра­ничиваться предположениями. Должен признаться, мне кажется, что Улисс, как более объемная Са­мость, так или иначе относится ко всем объектам, препарируемым автором; это - существо, которое ве­дет себя так, как если бы оно было мистером Блумом, или типографией, или неким скомканным листком бумаги, в действительности же являясь «спрятанным в темноте отцом» этих своих объек­тов. «Яприносящий жертву и приносимый в жертву», что на языке обитателей дна означает: «I am the light of the homestead, I am the dreamery crea­mery butter». Поворачивается он, раскрывая любов­ные объятия, лицом ко всему мируи расцветают все сады: «О and the sea... crimson sometimes like fire and the glorious sunsets and the figtrees in the Alameda gardens yes and all the queer little streets and pink and blue and yellow houses and the rosegardens and the jessamine and geraniums and cactuses...»[36], отворачи­вается он от негои катятся безотрадные серые будни дальше«labitur et labetur in omne volubilis acvum».[37]

Сначала по своему тщеславию сотворил демиург мир, и казался он ему совершенным; когда же, одна­ко, взглянул он вверх, то увидел свет, им несотво­ренный. И тогда вернулся он туда, где была его ро­дина. Когда же он сделал так, превратилась его мужская творческая сила в женскую готовность, и должен он был признать:

 

Цель бесконечная

Здесь в достиженье.

Здесь — заповеданность

Истины всей.

Вечная женственность

Тянет нас к ней.[38]

 

Под куском стекла, на лежащей глубоко внизу Ирландии, в Дублине, на Экклз-стрит 7, в два часа утра 17 июня 1904 г., лежа в кровати, говорила мис­сис Блум сонным голосом: «О and the sea the sea crimson sometimes like fire and the glorious sunsets and the figtrees in the Alameda gardens yes and all the queer little streets and pink and blue and yellow houses and the rosegardens and the jessamine and geraniums and cactuses and Gibraltar as a girl where I was a Flower of the mountain yes when I put the rose in my hair like the Andalusian girls used or shall I wear a red yes and how he kissed me under the Moorish wall and I thought well as well him as another and then I asked him with my eyes to ask again yes and then he asked me would I yes to say yes my mountain flower and first I put my arms around him yes and drew him down to me so he could feel my breasts all perfume yes and his heart was going like mad and yes I said yes I will Yes».[39]

О «Улисс», ты действительно благословенная книга для верующего в объект, проклинающего объект бледнолицего человека! Ты — духовное упражнение, аскеза, полный внутреннего напряжения ритуал, магическое действо, восемнадцать выста­вленных друг за другом алхимических реторт, в ко­торых с помощью кислот, ядовитых паров, охлаждения и нагревания выделяется гомункулус нового миросознания!

Ты молчишь, неизвестно, хочешь ли ты что-либо сказать, о Улисс, но ты действуешь. Пенелопе больше не нужно ткать бесконечный покров, теперь она гуляет в садах земных, ибо после всех странствий муж се возвратился домой. Некий мир рухнул и вновь восстал.

Дополнение: Теперь чтение «Улисса» продвигает­ся вперед вполне сносно.

 

 

Приложение

[История возникновения приведенной выше статьи представляет интерес, поскольку по-разному излагается в различных публикациях. Наиболее ве­роятная версия предлагается ниже под цифрой 1.

1) В параграфе 171 Юнг мимоходом замечает, что он написал эту статью, поскольку один издатель спросил его мнение о Джойсе и соответственно об «Улиссе». Речь идет о докторе Даниеле Броуди, в прошлом возглавлявшем издательство «Rheinverlag» (Цюрих), которое опубликовало в 1927 г. немецкий перевод «Улисса» (2-е и 3-е издания в 1930 г.). Доктор Броуди рассказывал, что в 1930 г. он слушал в Мюнхене доклад Юнга на тему «Психо­логия поэта». (Это был, вероятно, ранний вариант сочинения «Психология и поэтическое творчество», идущего под номером VII в настоящем томе). Когда позднее доктор Броуди говорил об этом докладе с Юнгом. v него сложилось отчетливое впечатление, что тот имел в виду Джойса, хотя и не называл его по имени. Юнг оспаривал это мнение, сказав, однако, что Джойс ему действительно интересен и что он прочел из «Улисса» одну часть. На это доктор Броу­ди заметил, что «Rheinverlag» собирается издавать литературный журнал, и он был бы рад, если бы Юнг написал в его первый номер статью о Джойсе. Юнг принял предложение и примерно через месяц передал статью доктору Броуди. Последний конста­тировал, что Юнг рассматривает Джойса и «Улисса» как в принципе один и тот же клинический случай и притом якобы поистине немилосердно. Он послал статью Джойсу, который в ответ телеграфировал:

«Повесить пониже», то есть в переносном смысле: «Покажите, когда она будет напечатана» (Джойс цитирует дословно Фридриха Великого, распоря­дившегося повесить пониже один критиковавший его плакат, чтобы тот могли видеть все). Друзья Джойса, среди них Стюарт Гилберт, советовали Броуди статью не печатать, хотя Юнг был противо­положного мнения. Тем временем в Германии воз­никла политическая напряженность, поэтому руко­водство «Rheinverlag» решило отказаться от изда­ния журнала, и доктор Броуди вернул статью Юнгу. Позднее Юнг переработал свое эссе (прежде всего смягчая в нем резкости), а затем опубликовал в «Europäische Revue». Первый же вариант так никогда и не вышел в свет.

В основе этих выводов, с одной стороны, то, что доктор Броуди сообщил недавно англо-американ­ским издателям «Улисса», с другой — содержание письма профессора Ричарда Эллмана, в котором рассказывается о полученных им от доктора Броуди аналогичных сведениях.

2) В первом издании своей книги «James Joyce» (1959, р. 64) Ричард Эллман писал, что Броуди про­сил Юнга написать предисловие к третьему немец­кому изданию (конец 1930 г.) «Улисса». Патриция Хатчинз в «James Joyce World» (1957, р. 182) цити­рует следующие слова Юнга, сказанные им в одном интервью: «В тридцатые годы меня попросили напи­сать введение к немецкому изданию «Улисса», но оно у меня не получилось. Позднее я опубликовал подготовленный материал в одной из своих книг. Меня привлекали не литературные стороны книги Джойса, а те, которые имели отношение к моей про­фессии. А с этой точки зрения «Улисс» был для меня в высшей степени ценным документом...»

3) В письме Харриет Шоу Уивер от 27 сентября 1930 г. Джойс писал из Парижа: «Издательство «Rhein-Verlag» обратилось к Юнгу с просьбой напи­сать предисловие к немецкому изданию книги Гил­берта. Юнг написал статью с подробным разбором текста и с резкими нападками на меня... они пришли в этой связи в большое волнение, но я бы не хотел, чтобы статья пропала даром...» (Letters, hg. von Stuart Gilbert, p. 294). «Rheinverlag» опубликовало на немецком языке книгу «James Joyce's «Ulysses»:

A Study», назвав ее «Das Rätsel Ulysses» (1932). Стюарт Гилберт писал издателям в этой связи:

«Боюсь, мои воспоминания о сочинении Юнга «Улисс» неточны, тем не менее... я почти уверен, что Юнга просили написать его статью для предла­гаемой мною загадки, а не для какого-нибудь немец­кого издания „Улисса"». И, наконец, профессор Эллман замечает в одном письме: «Полагаю, что в период переговоров с Юнгом была принята во вни­мание возможность использования его статьи в ка­честве предисловия к книге Гилберта, независимо оттого, предлагалось ли это Броуди или Джойсом».

Юнг послал Джойсу копию своей переработанной статьи, сопроводив ее следующим письмом:

«Ваш «Улисс» задал миру такую трудную психо­логическую задачу, что ко мне как к предполагаемо­му авторитету в психологии обращались несколько раз.

«Улисс» оказался твердым орешком и принудил мою душу не только к весьма непривычным для нее усилиям, но и к довольно экстравагантным странствованиям (если иметь в виду, что речь идет об ученом). В целом Ваша книга явилась для меня источником значительного напряжения, и мне по­требовалось около трех лет, пока я не почувствовал, что могу поставить себя на место автора. И все же я должен сказать Вам, что в высшей степени благо­дарен как Вам, так и Вашей титанической работе, поскольку многое приобрел. Я, верно, никогда не смогу с достаточной уверенностью сказать, получил ли я при этом удовольствие, ибо от меня потребова­лись большие нервные и умственные затраты. Столь же не уверен я и в том, понравилось ли Вам написанное мною об «Улиссе», ибо я не мот не рас­сказать миру, как сильно я скучал, как сильно я роп­тал, как я ругался и как я восторгался. А последние 40 страниц, которые я проглотил одним глот­ком, — это нить подлинных жемчужин от психоло­гии. Полагаю, что только чертова бабушка пони­мает столько же в действительной психологии жен­щины; мне, во всяком случае, до прочтения книги было известно меньше.

Итак, мне хотелось бы, чтобы Вы рассматривали мое маленькое сочинение как комические усилия одного полного аутсайдера, заблудившегося в лаби­ринте Вашего «Улисса» и лишь случайно и с грехом пополам из него вырвавшегося. Во всяком случае, читая мою статью. Вы можете убедиться, что сде­лал «Улисс» с психологом, имеющим репутацию спокойного человека.

С выражением моих высочайших оценок остаюсь, высокочтимый господин Джойс, преданный Вам

К. Г. Юнг»

На титульном листе юнговского рабочего экзем­пляра «Улисса» рукой Джойса написано по-англий­ски: «Д-ру К. Г. Юнгу с признательностью за его по­мощь и советы. Джеймс Джойс, Рождество 1934 г., Цюрих». Это, очевидно, тот самый экземпляр, ко­торым Юнг пользовался при написании своей статьи, так как некоторые выдержки из текста, при­веденные им, отмечены в нем карандашом.]

 

ПЕРЕВЕЛ В. ТЕРИН

 

 



[1]  Перевод опубликован в издании: К.Г. Юнг. Собрание сочинений в 19 томах. Т. 15. Феномен духа в науке и искусстве. // Перевод с немецкого. – М., Ренессанс, 1992, а также (со значительными опечатками) в: Карл Густав Юнг. Собрание сочинений. ДУХ МЕРКУРИЙ. – М., Канон, 1996.

[2] О возникновении этого эссе см. в конце. Впервые эссе было опубликовано в журнале «Europäische Revue» VIII (Berlin, September 1932). Затем в: C. G. Jung, Wirklichkeit der Seele. Юнг цитирует «Улисса» по десятому изданию, хотя книга была ему известна со времени своею первого выхода в свет в 1922 году.

[3] Человеческий документ (фр.).

[4] Улисс (Ulisses, Ulixes) — лит. форма имени Одиссей.

[5] Десятое английское издание. Paris, 1928.

 

[6] Сам Джойс говорит об этом: «Мы можем прийти, коснуться и уйти, со всеми нашими атомами и «если», но более чем верно мы предназначены не сводить концы с концами но причине от­сутствия концов» (Work in Progress, in: transition [Paris]).

 

[7] Куртиус (James Joyce und sein Ulysses. Zürich, 1929) называет «Улисса» «дьявольской книгой... Это работа Антихриста».

 

[8] Волшебные слова, столь неотразимо подействовавшие на меня, находились в конце сто тридцать четвертой — начале сто трид­цать пятой страницы. Вот они: «That stony effigy in frozen music, horned and terrible, of the human form divine, that eternal symbol of wisdom and prophecy which, if aught that the imagination or the hand of sculptor has wrought in marble of soultransfigured and of soultransfiguring deserves to live, deserves to live» [«Это застыв­шее изваяние — как будто заледеневшая музыка — рогатое, ужасное на вид, воплотившее божественную форму человече­ского тела, этот вечный символ мудрости и пророчеств, если уж созданное воображением или рукой скульптора из мрамора, преобразившего или преображающего душу, заслуживает того, чтобы жить, заслуживает того, чтобы жить»]. На этом месте я почувствовал, что засыпаю, и, перевернув страницу, прочел наугад: «A man supple in combat: stonehorned, stonebearded, heart of stone» [«Человек, ловкий в бою: и рога, и борода, и сердце у него как камень»]. Речь идет о Моисее, не устрашив­шемся мощи Египта. В этих вот словах и содержался наркотик, погасивший мое сознание, ибо они привели в движение мысли, мной настолько еще не осознанные, что сознание их ходу толь­ко бы помешало. Как мне стало ясно позже, в тот момент во мне впервые шевельнулось понимание позиции автора и, соот­ветственно, замысла, подчинившего себе его книгу в целом.

[9] Наиболее последовательно это отношение к происходящему отражено в Work in Progress. Как метко отметила Карола Гидеон-Велькер, «перед нами одни и те же снова и снова возвра­щающиеся к себе идеи, оболочка которых также меняется сно­ва и снова и оказывается в абсолютно ирреальном окружении, в котором все времена и пространства сразу» (Neue Schweizer Rundschau [Zürich, 1929], p. 666).

[10] Право на существование; разумная основа, смысл (фр.).

[11] В психологии Жане этот феномен называется «abaissement du niveau mental» («понижение умственною уровня»), когда у ду­шевнобольных непроизвольно, а у Джойса в результате спе­циально направленных на уровень чувственной достоверности усилий, извлекаются многообразное содержание и гротескная причудливость, обычно оживающие только у человека, по­груженного в сон, и при этом происходит отключение «fonction du réel», т. с. сознания, характерного при бодрствовании. От­сюда преобладание психических и речевых автоматизмов и полное пренебрежение необходимостью соотносить свое по­ведение и выражаемый им смысл с другими.

[12] Я думаю, прав Стюарт Гилберт (Das Rätsel Ulysses, Zürich, 1932), когда он исходит из того, что каждая глава книги написа­на с позиции преобладающего воздействия того или иного внут­реннего органа или органа чувств, как, например, почек, гени­талий, сердца, легких, пищевода, мозга, крови, ушей, мышц, глаз, носа, матки, нервов, скелета, тела. Их доминирующее влияние подобно лейтмотиву. Свои рассуждения по поводу ду­мающего нутра, приведенные выше, я записал впервые еще в 1930 г. И то, что впоследствии Гилберт пришел к тому же, является для меня ценным подтверждением этого психологи­ческою факта потому, что при «abaissement du niveau mental» имеет место установленная Вернике деятельность «представи­телей органов».

[13] «Он воспроизводит поток сознания, не упорядочивая его ни логически, ни этически» (Curtius, 1. с., р. 30).

[14] [«Правильный путь, на котором и дураки не могут заблудить­ся» (лат.).]

 

[15] «Автор избежал всего, что могло бы облегчить читателю понимание его книги» (Curtius, l. с., р. 8).

 

[16] См. Curtius, l. с., р. 25 ff.; Gilbert, 1. с.

[17] Гилберт говорит в этой связи о «преднамеренном умерщвлении чуткости» (Gilbert, l. р. 12).

[18] Старой (королевской) власти (фр.).

[19] Тем самым (лат.).

[20] Древнее название Ирландии.

[21] «...Смотреть на Космос, гак сказать, оком божьим». Gilbert, l.с., р. 406.

 

[22] Гилберт также указывает на это освобождение сознания. Он пишет (р. 11): «Приход радостного освобождения определяет настроение писателя...» (мне представляется сомнительным. что оно «радостное»). «Все факты, духовные они или мате­риальные, возвышенные или достойные осмеяния, обладают для художника одной и той же ценностью... Это освобожде­ние, абсолютно точно так же как равнодушие природы по от­ношению к своим творениям, является, по-видимому, одной из причин «реализма» „Улисса"» (р. 12) (Gilbert, 1. с.).

[23] Откр. 12, 14.

[24]  [р. 239.| [«Легкий кораблик, скомканный бумажный листок, Илия плыл рядом с бортами больших и малых судов, посреди архипелага пробок, минуя новую Уоппинг-стрит, на восток, мимо парома Бенсона и рядом с трехмачтовой шхуной «Роузвин», пришедшей из Бриджуотера с грузом кирпича» (цит. по: Джойс Дж. Улисс // Иностр. лит. 1989. № 4. С. 151).]

[25] Жизнь -- краткий сон (лат.).

 

[26] Вот что говорит сам Джойс («Портрет художника в юности»): «Художник, как бог-творец, остается внутри, позади, поверх или вне своего создания, невидимый, утончившийся до небытия, равнодушно подпиливающий себе ногти» [цит. по: Джойс Дж. Портрет художника в юности // Иностр. лит. 1976. № 12. С. 161].

[27] Предки и лары (лат.).

[28] Wilhelm und Jung, Das Geheimnis der Goldenen Blüte.

[29] Флорри, Зоя, Китти    это три проститутки из борделя, остальные  спутники Стивена.

[30] [Выделено Юнгом, р. 478.] [«Ребятки, самый момент сейчас. Божье время — ровно 12.25. Скажи мамаше, что будешь там. Живо сдавай заказ, и козырной туз гной. Бери до Вечность' Сортировочная прямым экспрессом! Немедля в наши ряды! Только еще словечко. Ты божий или ты хрен в рогоже? Если второе пришествие состоится на Кони-Айленд, готовы мы или нет? Флорри Христос, Стивен Христос, Зоя Христос, Блум Христос, Китти Христос, Линч Христос, все вы должны почувствовать эту космическую силу. Мы что, сдрейфим пе­ред космосом? Дудки! Будь на стороне ангелов. Будь призмой. У тебя же есть эта вещичка внутри, высшее я. Ты можешь общаться с Христом, с Гаутамой, с Ингерсолом. Ну как, чувствуете эти вибрации? Ручаюсь, чувствуете. Братия, стоит только однажды ухватить это, и дело в шляпе, бодрая прогу­лочка на небо за вами. Дошло до вас? Это прожектор жизни, точно вам говорю, самое забористое зелье из всех, пирог с са­мой лакомой начинкой. Лучшая и удобнейшая из всех внеш­них линий. Великолепная, сверхроскошная штука. Приводит вас в форму» (цит. по: Джойс Дж. Улисс // Иностр. Литератур. 1989, № 9. С. 137).]

[31] Ulysses, Bordellszene, p. 412. («Зловонные испарения подни­маются от луж, от выгребных ям, от сточных канав, от свалок и от помоек». Иностр. лит. 1989. № 9. С. 103.]

[32] Душа по природе христианка (лат.).

 

[33] (Ulysses, p. 481] [«(Гласом волн.) Аум! Гек! Вал! Ак! Люб! Мор! Ма! Белые йоги богов. Оккультный поймандр Гермеса Трисмегиста. (Посвистами морского ветра.) Пунарджанам балдапснджауб! Меня не проведешь. Сказано было некогда: берегись левого, культа Шакти. (Кликами буревестника). Шакти, Шива, во тьме сокрытый Отец!.. Аум! Баум! Пижаум! Я свет усадьбе, я первосортные сливки и масло» (Иностр. лит. 1989. № 9. С. 138).

[34] Дух божий (лат.).

[35] [Здесь, по-видимому, намек на псалом 139, 7-9: см. также Ulysses, р. 476.] (Иностр. лит. 1989, № 9. С. 136).

[36]  [«Я свет усадьбе, я первосортные сливки и масло», «Ах и мо­ре... алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудливые улочки и розовые жел­тые голубые домики и жасмин герань кактусы...» (Иностр. лит. 1989,№ 12. С. 198)].

[37] [«... Течет себе, течет и вечно будет течь» (Horaz, Briefe, I, 2, 43].

[38] Заключительные слова «Фауста» Гёте (пер. Б. Пастернака).

 

[39] l. с., р. 735. [«Ах и море море алое как огонь и роскошные зака­ты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудливые улочки и розовые желтые голубые домики аллеи роз и жасмин герань кактусы и Гибралтар где я была девушкой и горным цветком да когда я приколола в волосы розу как делают анда­лузские девушки или алую мне приколоть да и как он целовал меня под Мавританской стеной и я подумала не все ли равно он или другой и тогда я взглядом попросила его чтобы он спросил снова да и тогда он спросил меня не хочу ли я сказать да мой горный цветок и сначала я обвила его руками да и привлекла к себе так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и да я сказала да я хочу Да». (См.: Иностр. лит. 1989, № 12. С. 189.)]

Hosted by uCoz