К.Г. Юнг. УЛИСС[1]
Монолог[2]
Предисловие автора
Это
литературное эссе, впервые опубликованное в журнале «Europäische Revue», претендует на научное исследование не более,
чем следующий за ним очерк о Пикассо. Тем не менее я включаю его в собрание
своих «Психологических сочинений», поскольку «Улисс» представляет собой существенный
и примечательный для нашего времени document humain[3]
и, кроме того, мне кажется, что это такой психологический
документ, идеи которого, играющие и в моих работах немаловажную роль, по мере
своего практического воплощения в книге позволяют прийти к вполне определенным
выводам. Мое эссе лежит в стороне не только от научных, но также и от
каких-либо дидактических намерений, а потому и читателю следует рассматривать
его как всего лишь выражение субъективного и ни к нему не обязывающего мнения.
В
названии статьи имеется в виду Джеймс Джойс, а не многостранствующий
изобретательный герой гомеровской древности[4],
который с помощью хитрости и предприимчивости сумел уберечься от вражды и
мстительности и богов, и людей и, закончив свое многотрудное путешествие,
вернулся к родному очагу. В полную противоположность своему античному тезке
джойсовский Улисс представляет собой бездеятельное, только воспринимающее
сознание, когда перед нами просто глаз, ухо, нос, рот, осязающий нерв, которые
без удержу и без разбору и чуть ли не с фотографической точностью отзываются
на воздействие бурлящего, хаотичного и абсурдного потока духовной и физической
данности.
«Улисс»[5]
— это книга, повествование которой растягивается на 735 страниц; перед нами
поток времени, и неясно, длится ли он 735 часов, дней или лет, состоящих все из
одного и того же вполне обыкновенного, бестолкового дня, шестнадцатого июня
1904 г. в Дублине, в который, собственно, ничего существенного не происходит.
Поток этот и начинается, и заканчивается в Ничто. Что это? Одна-единственная,
неслыханно длинная, самым немыслимым образом запутанная и к ужасу читателя
никогда не высказанная до конца стриндберговская правда о сущности человеческой
жизни?
О
«сущности» жизни — да, пожалуй, но вот о десяти тысячах ее сторон и ста тысячах
нюансов — несомненно. На этих 735 страницах, насколько я мог заметить, нет ни
одного явного повтора, ни одного островка для души читателя, где он мог бы с
удовлетворением оглянуться на пройденный путь длиною, скажем, страниц эдак в
сто и припомнить пусть даже какую-нибудь банальность, которая, казалось, могла
бы с дружеским участием объявиться в каком-нибудь неожиданном месте. Нет, перед
вашим взором безостановочно и неумолимо катится все тот же поток, скорость или
неотвратимость которого доходят до того, что на последних сорока страницах
исчезают знаки препинания, чтобы самым зловещим образом выразить давящую,
удушающую, до невыносимости усиливающуюся напряженную пустоту. Эта повсеместно
распространяющаяся, не оставляющая никакой надежды пустота является
лейтмотивом всей книги. Поток не только начинается и заканчивается в Ничто, но
и сам сплошь состоит из Ничто[6].
Все здесь адски ничтожно, и вся книга, если относиться к ней
по-искусствоведчески, представляет собой прямо-таки великолепное порождение ада[7].
У
меня был дядя, который не любил околичностей. Как-то раз, будучи уже пожилым
человеком, он остановил меня на улице и спросил: «Знаешь, как черт мучает души,
попавшие в ад?» И когда я ответил, что не знаю, он сказал: «Он томит их ожиданием»,
— и пошел себе дальше. Это замечание пришло мне на ум, когда я впервые осиливал
«Улисса». Здесь каждое предложение порождает ожидание, которое, однако,
оказывается напрасным, так что совсем уже смирившийся наконец читатель не
только не ждет уже больше ничего, но к тому же ужас его положения еще
усиливается по мере того, как до него постепенно доходит, что ждать-то ему
действительно нечего. Здесь и в самом деле ничего не происходит и ничего из
чего бы то ни было не следует, и, тем не менее, наперекор смирению, не
оставляющему места надежде, при переходе со страницы на страницу вас не покидает
какое-то непонятное ожидание. Эти ничего не содержащие 735 страниц состоят не
просто из белой бумаги, а из бумаги, покрытой убористым шрифтом. Вы все читаете
и читаете и, кажется вам, понимаете прочитанное. Вдруг вы как бы проваливаетесь
и обнаруживаете, что находитесь уже в следующем предложении, но вас, как
человека, достигшего определенной степени покорности, ничто больше не
удивляет. Так и я, читая «Улисса», приходил в отчаяние до тех пор, пока, успев
заснуть дважды, не дошел до страницы 135. Неслыханная многозначность, которой
Джойс добивается с помощью своего стиля, действует монотонно и гипнотически.
Читатель обнаруживает, что ему не за что ухватиться, текст ускользает от
него, оставляя наедине со своими усилиями понять прочитанное. Перед ним
разворачивается жизнь, которая то прибывает, то идет на убыль и, отнюдь не
склонная к самолюбованию, смотрит на себя с иронией и ехидством, с презрением,
отчаянием и печалью, вызывая к себе у читателя сочувственное отношение,
которое грозило бы поглотить его полностью, если бы на помощь ему не спешил
сон, чтобы прекратить эту расточительную трату энергии. Добравшись до страницы
135, а это стоило мне неоднократных героических усилий сосредоточиться на
книге и, как говорится, «воздать ей должное», я впал, в конце концов, в
по-настоящему глубокий сон[8].
Когда, проспав довольно долго, я пробудился, то мое понимание книги прояснилось
настолько, что я решил отныне читать ее, начиная с конца.
Эта
метода чтения оказалась не хуже общепринятой, т. е. обнаружилось, что книгу
Джойса можно читать и задом наперед, поскольку у нее, собственно говоря, нет
ни переда, ни зада, ни верха, ни низа. То, что происходит там на каждой
странице, вполне может иметь место в прошлом или в будущем[9].
Можно, например, получать одинаковое удовольствие, читая диалоги с начала или
с конца, так как в них ничего не утверждается по существу. Взятые в целом, они
бессмысленны, но каждое высказывание, рассмотренное само по себе,
представляется осмысленным. Либо же, читая предложение, можно остановиться
посередине, ибо и половина его обладает достаточным raison d’être[10], чтобы
быть или казаться жизнеспособной. Вся книга напоминает червяка, у которого,
если его разрезать на части, из головы вырастает хвост, а из хвоста — голова.
Эта
особенность джойсовского стиля, странная
и жутковатая, делает его работу сродни холоднокровным, к примеру
червям, которые, будь они способны заниматься литературным сочинительством,
использовали бы по причине отсутствия головного
мозга симпатическую нервную систему[11].
Я подозреваю, что Джойса можно понимать именно таким образом, что перед нами
человек, думающий нутром[12],
поскольку деятельность головного мозга подавлена у него настолько, что
сосредоточена, по существу, лишь на различении ощущений. Человеку, по Джойсу, следует, не переставая, восторгаться
деятельностью своих органов чувств: то, что и как он видит, слышит, ощущает на
вкус, нюхает и ощупывает, должно изумлять сверх всякой меры независимо от
того, идет ли речь о внешней или о внутренней стороне дела.
Заурядные
специалисты по проблемам ощущений или восприятия, каких тысячи, сосредоточиваются
либо на первой, либо на второй. Джойсу же доступны обе сразу. Гирлянды, складывающиеся
из рядов субъективных ассоциаций, переплетаются у него с объективными
очертаниями дублинской улицы. Объективное и субъективное, внешнее и внутреннее
непрестанно проникают здесь друг в друга, так что при всей отчетливости отдельно
взятого изображения остается, в конце концов, неясно, чем является ленточный
червь, извивающийся у вас на глазах: существом физическим или
трансцендентальным.[13]
Ленточный червь, представляющий собой целый космос жизни и обладающий
фантастической плодовитостью, — вот, на мой взгляд, хотя и некрасивый, но и не
то чтобы совсем неподходящий образ глав, составляющих книгу Джойса. Этот
ленточный червь не может порождать ничего, кроме таких же ленточных червей, но
их-то зато в неограниченном количестве. В книге Джойса с таким же успехом могло
быть и 1470 страниц или во много раз больше, и тем не менее мы так и не
приблизились бы ни на йоту к концу и все так же невысказанной оставалась бы ее
суть.
Хотел
ли Джойс вообще сказать что-либо существенное? Насколько оправданна здесь эта
старомодная претензия? Произведение искусства, согласно Оскару Уайльду, лишено
какой-либо полезности. В наше время против этого не стали бы возражать даже филистеры
от образования, но сердцем они все-таки ждут от произведения искусства
какой-нибудь «сути». Да, но где же она у Джойса? Почему он не предлагает ее
читателю, обозначая ее настолько недвусмысленно, чтобы тот не мог ошибиться,
когда перед ним был бы «semita sancta ubi
stulti non errent»?[14]
Вот
и я, читая книгу, чувствовал, что она дурачит меня, заставляя терять терпение.
Она не желала идти мне навстречу, с ее стороны не было ни малейшей попытки
облегчить понимание своего содержания, что вызывало у меня как у читателя
унизительное ощущение собственной неполноценности. У меня самого,
по-видимому, в крови чувство филистера от образования, оно-то и заставляет меня
наивно полагать, что книга, которую я читаю, хочет мне что-то сказать и хочет
быть мною понятой, но это, возможно, есть перенесение на объект, в данном
случае на книгу, коренящегося в мифологии антропоморфного отношения к миру!
Вообще-то эта книга, о которой
невозможно составить себе мнение,— воплощение досадного поражения
интеллигентного читателя, а он ведь, в конечном счете, тоже не... (говорю я,
прибегая к суггестивному стилю Джойса). Книга, конечно, не бывает без
содержания, без того, чтобы не изображать чего-то, но я сильно сомневаюсь, что
Джойс хотел что-нибудь «изобразить». Оказался ли он в итоге изображенным сам — и, пожалуй, отсюда в книге это
неподдельное одиночество, это действо, исключающее свидетелей, это отсутствие
почтительности, выводящее из себя старательного читателя? Джойс навлек на
себя мое неудовольствие. (Никогда нельзя сталкивать читателя с его собственной
глупостью, но именно это и проделано «Улиссом»).
Психотерапевт
вроде меня не может жить без своей психотерапии, в том числе без того, чтобы не
практиковать ее на себе. И если человек
раздражается, то, с его точки зрения, этим он как бы хочет себе сказать: «Ты
подошел к черте, дальше которой еще не заглядывал». В этой связи естественно
ожидать, что у него будет портиться настроение со всеми вытекающими отсюда
последствиями; вот и мне действует на нервы это по-солипсистски небрежное,
неуважительное отношение автора ко мне как к образованному, интеллигентному
представителю читающей публики, который благосклонно относится к печатному
тексту и ожидает, что будут по справедливости вознаграждены его благонамеренные
усилия с целью понять, что в нем содержится.[15]
Вот оно, действие проникшего в образ мыслей Джойса равнодушия, типичного для
холоднокровных, которое, кажется, уходит своими корнями к ящерицам и еще ниже
— как будто он находится у себя во внутренностях и забавляется с ними — этот
каменный человек, как раз тот самый Моисей с каменными рогами, каменной
бородой и окаменевшими внутренностями, который с каменным спокойствием
поворачивается спиной и к египетским котлам с мясом, и к египетскому сонмищу
богов, а заодно и жестоко ранит лучшие чувства доброжелательного читателя.
Из
адских глубин этого мира каменных внутренностей поднимается перед вашими
глазами подобие перистальтического, волнообразно извивающегося ленточного
червя, монотонно усваивающего всеми своими членами свое извечное пропитание.
Хотя члены эти полностью не тождественны друг другу, они настолько похожи, что
их трудно не перепутать. Какую бы, пусть даже самую малую, часть книги вы ни
взяли, вы узнаете в ней Джойса, и вместе с тем у нее имеется свое собственное
содержание. Все появляется здесь впервые, будучи одним и тем же от начала и до
конца. Так ведь это высшая степень взаимозависимости, какая только может быть в
природе! Какое богатство, но и... какая же это скука! Когда я читаю Джойса,
мне становится скучно, хоть плачь, причем это скука недобрая, чреватая
опасностью, вызвать ее неспособны даже самые утомительные пошлости. Это скука
самой Природы, такая, которую несут в себе бесприютные завывания ветра в
скалах Гебридских островов, восходы и заходы солнца в пустынных далях Сахары,
неумолчный шум моря, — это, как совершенно верно отмечает Куртиус,
«вагнеровская бесконечная мелодия»; и вместе с тем это повторение, заведенное
от века. Вопреки всей своей разительной многосторонности Джойс следует
определенным мелодиям, хотя делает он это, возможно, и неосознанно. Не
исключено, что его вообще не устраивают никакие мелодии, поскольку в его мире
не имеют ни места, ни смысла ни причинность, ни подчиненность изначально
заданным целям, ни, кстати, ориентация на какие-либо ценности. Но дело-то в
том, что без мелодий не обойтись никому, они представляют собой скелет всего, что происходит в духовной жизни, как бы
кто-то ни старался вытравить душу из всего происходящего,— пусть даже и
делается это с упорством Джойса. Все в его книге предстает каким-то
бездуховным, вместо горячей везде течет какая-то стылая кровь, события следуют
друг за другом, замкнувшись в каком-то ледяном эгоизме, — да и что это за
события! В любом случае здесь не встретишь ничего милого сердцу, ничего
освежающего душу, ничего подающего надежду, вместо этого к происходящему
подходят такие определения, как мрачное, страшное и ужасное, патетическое,
трагическое и ироническое; все здесь — переживание изнанки бытия, тем более
хаотичного, что до мелодической основы, связующей события, приходится доискиваться
с лупой. И все-таки обнаружить ее можно, сначала в том виде, когда она
проявляет себя в форме вкрадчивых выражений неприязни самого личного свойства,
остатков поруганной юности, развалин, увенчавших общую историю духа, в выставляемой
праздной толпой напоказ своей убогой жизни как она есть. Предшествующее
отражается своими религиозными, эротическими и интимными гранями на тусклой
поверхности событийного потока; и не укрывается от глаз читателя даже то, что
банально-практичный, погруженный в свои ощущения Блум и почти бесплотный,
занятый духовными изысканиями Стефан Дедал (причем выясняется, что у первого
нет сына, а у второго — отца) являют собой результат разложения автором своей
личности на две составные части.
Между
главами книги, вероятно, имеются какие-то неявные соотношения или соответствия,
это можно утверждать, по-видимому, с достаточным основанием[16],
но если это так, то спрятаны они настолько хорошо, что я поначалу не
предполагал даже возможности их существования. И то, что неспособность
распознать их должна будет стоить мне как читателю много нервов, видимо, вовсе
не принималось автором в расчет, подобно тому как нас оставляет равнодушным
незамысловатое зрелище заурядной человеческой жизни.
И
сегодня «Улисс» вызывает у меня все такую же скуку, как и в 1922 г., когда я
впервые взял его в руки и, почитав немного, разочарованный и раздосадованный,
отложил в сторону. Зачем же я в таком случае пишу о нем? Сам по себе я
занимался бы им не больше, чем любой другой превышающей уровень моего разумения
формой «surréalisme»’a (и что это еще за surréalisme такой?).
Но я пишу о Джойсе, поскольку один издатель имел неосторожность спросить
меня, что я думаю о нем и соответственно об «Улиссе», мнения о котором, как
известно, разнятся до сих пор. Несомненным является лишь то, что «Улисс» — это
книга, выдержавшая уже десять изданий, и что автора ее одни превозносят до
небес, а другие проклинают. Вместе с тем то, что он оказался средоточием
споров, указывает на него как на выдающееся явление, пройти мимо которого психологу
довольно трудно. Джойс имеет исключительное влияние на своих современников. И
первоначально именно этому я был больше всего обязан своим вниманием к
«Улиссу». Если бы эта книга оказалась преданной забвению, не оставив по себе и
следа, то я, наверное, никогда не вернулся бы к ней: она вполне достаточно
досадила мне, лишь кое-как меня развлекла, а главным образом породила у меня
столь гнетущую скуку, что я начал опасаться за свои творческие способности, в
общем, подействовала она на меня лишь отрицательно.
У
меня есть, конечно, свои особенности. Я психиатр, а это значит, что к любым
проявлениям психической деятельности я отношусь как профессионал. В этой
связи я предупреждаю читателя: трагикомедия человеческой посредственности,
холодные потемки оборотной стороны бытия, сумеречное состояние души, впавшей в
нигилизм,— все это моя обычная, повседневная пища, которая вызывает у меня не
больше сантиментов, чем избитый, порядком приевшийся, утративший свое
очарование мотив. Жалкий вид человеческой души требовал от меня оказания
врачебной помощи слишком часто, чтобы я испытывал при этом потрясения или
какие-либо трогательные чувства. Психическое заболевание для меня — это вещь,
которой я всегда должен активно противостоять, и сострадание к больному я
испытываю лишь тогда, когда вижу, как сильно надеются на мою помощь. «Улисс» же
на меня не рассчитывает. Я ему не нужен: ему нравится неустанно распевать свою
бесконечную мелодию (мелодию, знакомую мне уже до отвращения), как и
беспрестанно воспроизводить свою систему мышления нутром и ограничения
деятельности мозга анализом непосредственных ощущений — систему всегда одну и
ту же, как движения по веревочной лестнице, систему, замыкающуюся в себе и не
проявляющую никаких признаков к изменению. (Читателю же при этом становится
просто худо, поскольку он чувствует свою полную никчемность.) Разрушительное
начало выступает здесь, таким образом, как самоцель.
Все
это можно рассматривать не просто как характеристику текста, по как
симптоматику самого автора! Ведь читая книгу, невозможно не отметить, что как
раз в рукописях, производимых в огромных количествах душевнобольными, действие
сознания проявляется лишь фрагментарно, a
логические выводы и ценностные ориентации полностью отсутствуют. При этом же
зачастую резко обостряется чувственное восприятие; весьма обостренной становится
наблюдательность; с фотографической точностью воспроизводит воспринимаемые
предметы память; чувства сосредоточиваются на регистрации малейших внутренних и
внешних изменений; в поведении берут верх воспоминания о прошлом и потаённые
обиды; возникает бредовое состояние смешения субъективно направленных душевных
переживаний с объективной действительностью; описание чего-либо характеризуется
интересом к новым словообразованиям, к фрагментарному цитированию,
звукоподражательным и лингвомоторным ассоциациям, к резким переходам с одного
на другое и произвольному переключению внимания с одних органов чувств на
другие - все это без какого-либо учета необходимости быть понятным читателю; атрофия
способности к душевным переживаниям такова, что человек не останавливается
перед самыми нелепыми и циничными поступками[17].
Не нужно быть психиатром, чтобы увидеть сходство между психикой шизофреника и
душевным состоянием автора «Улисса». Но, тем не менее, выпячивать приходящие
в этом случае на ум аналогии не стоит хотя бы уже потому, что тогда
какой-нибудь недовольный читатель может, не дав себе труда задуматься, отложить
книгу в сторону и выставить ей диагноз «шизофрения». Что же касается
собственно психиатрии, то аналогии эти не могут, конечно, не броситься в
глаза специалистам, но они-то как раз и отметили бы, что при этом обращает на
себя внимание отсутствие в работе Джойса засилья стереотипизации, типичной для
писанины душевнобольных. В «Улиссе» при желании можно найти все, кроме такого
однообразия, когда изложение сводится, но существу, к повторению одного и того
же. (Это вовсе не противоречит тому, что утверждалось ранее. Идея противоречия
вообще не подходит для понимания «Улисса».) Содержание книги дается
последовательно и пластично, все здесь заряжено движением и полностью
отсутствует топтание на месте. Возникая из животворных глубин души, целое
выступает в виде потока, единого и регулируемого строжайшим образом. что
несомненно указывает на действие единой, проникнутой личностным началом воли и
на целенаправленность намерений! Сознание функционирует здесь не спонтанно и
хаотично, но подчинено тщательнейшему контролю. На протяжении всей книги
предпочтение отдается функциям восприятия, ощущению и интуиции, в то время как
функции суждения, мышление и эмоциональная восприимчивость неизменно
подавляются. Последним отводится в книге роль несущественного момента либо
просто предмета авторского восприятия. Отметим, что автор целеустремленно
следует замыслу показать изнанку внутренней и внешней жизни человеческой
души, хотя и, несмотря на это, зачастую испытывает соблазн поддаться искушению
прекрасным, внезапно являющимся ему. Но это все не свойственно душевнобольным. Если же, однако, вы считаете иначе,
то это равносильно утверждению, что перед нами случай, выходящий за пределы
психиатрии. Здоровому человеку могут быть присущи отклонения, которые должны
представляться посредственности психическим заболеванием либо просто означать
уровень развития, превосходящий ее собственный уровень.
Мне
самому никогда не пришло бы в голову относиться к автору «Улисса» как к
шизофренику. В любом случае такое отношение не является продуктивным, если мы
хотим знать то, чем объясняется столь значительное влияние «Улисса», а не то,
был ли его создатель в той или иной степени подвержен шизофрении. «Улисс» —
такой же продукт больного воображения, как и все современное искусство. Он
является в полнейшем смысле «кубистским», поскольку растворяет образ
действительности в необозримо сложной картине, основной тон которой —
меланхолия абстрактной предметности. Кубизм же — это не болезнь, а направление
искусства, пусть даже он и отражает действительность через гротескно
представленные предметы или через не менее гротескную абстрактность. Все это,
конечно, очень похоже на то, что мы наблюдаем при шизофрении — больной
находится под воздействием, по-видимому, той же тенденции: он отчуждает
действительность от себя или, что то же самое, отчужденно относится к ней. Но
при этом, как правило, он поступает так неосознанно, и мы имеем в данном случае
дело с симптомом, который неизбежно возникает вследствие распадения личностной
цельности на отдельные фрагменты (так называемые автономные комплексы). Что
же касается современных художников, то в их творчестве эта тенденция представляет
собой симптомы времени, а не является
результатом заболевания каждого из них в отдельности. Главное здесь
принадлежит вообще не каким-либо индивидуальным импульсам самим по себе, а
именно коллективным устремлениям, которые имеют своим непосредственным
источником, разумеется, не столько сознание того или иного отдельного
человека, сколько - в гораздо большей степени - коллективное бессознательное
психического бытия (psyche) нашего
времени. А раз дело заключается в коллективных проявлениях психики, то это и
означает, что она будет идентично воздействовать на различные области, как на
живопись, так и на литературу, как на скульптуру, так и на архитектуру.
(Показательно, кстати, что Ван Гог, один из духовных отцов разбираемого нами
направления искусства, был по-настоящему душевнобольным.)
В
случае с больным искажение красоты и смысла путем наделения предметов
подчеркнутой вещественностью или не менее подчеркнутого лишения их реальных
очертаний появляется вследствие разрушения его личности, художника же ведут
этим путем целенаправленные творческие усилия. Будучи далек от того, чтобы
относиться к процессу созидания искусства как к способу, подходящему для того,
чтобы переживать и претерпевать различные проявления разрушения своей личности,
современный художник погружается в процессы разрушения, чтобы именно через них
утверждать целостность своей личности. Мефистофелевские обращения смысла в
бессмыслицу, а красоты в уродство, чуть ли не до боли близкое сходство между
смыслом и полным его отсутствием, притягательная сила безобразия, представшего
красотой, — все это в настоящее время стимулирует акты творчества с такой
интенсивностью, равной которой не было за всю историю человеческого духа, хотя
что касается этих актов самих по себе, то ничего принципиально нового в них
нет. Нечто аналогичное мы наблюдаем, например, в представлявшемся
противоестественным отходе от безраздельно господствовавшего стиля в период
царствования Аменхотепа IV, в незамысловатой символике изображения Агнца во времена
раннего христианства, в вызывавшем жалость образе человека в примитивах
прерафаэлитов, в подавляющем самого себя вычурностью собственных орнаментов
нисходящем барокко. Как бы резко ни различались между собой упомянутые эпохи,
они родственны друг другу, поскольку все они представляют собой инкубационные
периоды творчества, попытки каузального объяснения сути которых дают
совершенно неудовлетворительные результаты. Рассматривая их как явления
коллективной психологии, мы обнаруживаем, что правильно понять их можно только
в том случае, если постараться увидеть их смысл в предвосхищении будущего, т.
е. если относиться к ним телеологически.
Эпоха
Аменхотепа IV (Эхнатона) — это колыбель монотеизма, сохраненного затем еврейской
традицией для всего мира. Варварский инфантилизм раннего христианства
вызывался только тем, что Римская империя превратилась к тому времени в
государство-бога. Примитивы прерафаэлитов прямо предвещают возвращение в мир
неслыханной телесной красоты, утраченной со времен ранней античности. Барокко
же — последний уцелевший церковный стиль, который своим саморазрушением
предвосхищает преобладание научного духа над средневековым догматическим духом.
Так, если рассматривать искусство Тьеполо, достигшего в нем небезопасных для
духа пределов возможного, как проявление его творческой личности, то мы увидим,
что дело не в том, распадается ли он сам, а в том, что распад является для него
необходимым средством выражения своей творческой индивидуальности. И если
ранний христианин не признавал искусства и науки своего времени, то этим он не
превращал свою жизнь в пустыню, а утверждал в себе человека.
Мы
можем, таким образом, исходить из того, что не только в «Улиссе», но и во всем
том искусстве, с которым он соединен узами духовного родства, содержатся
положительные творческие ценности и смысл. Что же касается разрушения до сих
пор принятых критериев выражения красоты и смысла, то здесь «Улисс» занимает
выдающееся место. Он оскорбляет утвердившиеся привычки чувствовать, он
совершает насилие над тем, что принято ожидать от книги по части се смысла и
содержания, он издевается над любыми попытками свести воедино возникающие при
чтении мысли. Кажется, только недоброжелатель может приписать «Улиссу» хоть какую-то
склонность к обобщениям или образному единству, так как если бы удалось
доказать присутствие в нем столь несовременных вещей, то в этом случае
оказалось бы, что он серьезно отступает от утверждаемых им же канонов красоты.
Все, что вызывает недовольство в «Улиссе», только доказывает его достоинства,
ибо недовольство это вызывается неприязнью к модерну со стороны не-модерна,
который не хочет видеть как раз того, что «боги» пока что «по милости своей
укрывают от его глаз».
Именно
в работах модернистов впервые целиком раскрывается то, что всегда бросает вызов любым попыткам себя обуздать или
укротить, то, что у Ницше переполняло вакхическим восторгом и брало верх над
его обремененным психологическими изысканиями интеллектом (который, заметим,
был бы вполне уместен при Ancien Régime[18]). Даже
самые темные места из второй части «Фауста», из «Заратустры», да и «Ессe Homo» так или
иначе свидетельствуют свое почтение миру. И только модернисты сумели сотворить
искусство, повернутое к публике спиной, или, что то же самое, выставить на
всеобщее обозрение оборотную сторону искусства, которое ни громко и ни тихо не
свидетельствует никакого почтения к публике и которое, в общем-то, в полный
голос повествует о том, что это значит, когда искусство не нуждается в
сопереживании, продолжая тем самым тенденцию противоборства, пробивавшуюся —
хотя и далеко не столь явно, но довольно последовательно — в творениях всех
предшественников модернизма (не упустим при этом и Гёльдерлина!) и приведшую к
крушению прежних идеалов.
Представляется
совершенно невозможным понять суть дела, ограничиваясь лишь его
одной-единственной стороной. Ведь главное для нас — это не какой-нибудь
отдельный толчок, хотя бы его действие и с успехом проявилось где-то, а те
почти повсеместные сдвиги в жизни современного человека, которые,
по-видимому, означают его отрешение от всего старого мира. Поскольку мы, к
сожалению, не в состоянии заглянуть в будущее, то нам неизвестно, в какой
степени мы все еще принадлежим Средневековью в самом глубоком смысле этого
слова. Лично я, по крайней мере, не удивился бы, узнав, что сточки зрения
будущего мы погружены в него по уши. Ведь только этим обстоятельством можно
было бы удовлетворительно объяснить появление таких книг и других произведений
искусства, как «Улисс». Все они весьма эффективны как слабительное, и их
очищающее действие во многом растрачивалось бы впустую, если бы ему не
противостояло сопротивление достаточно твердое и упорное. Все они такое
очистительное средство для души, применение которого оправдано лишь в том
случае, если необходимо освободить ее от влияний наиболее упорных и
устойчивых. В этом они ничем не отличаются от теории Фрейда, которая с типичной
для фанатизма ограниченностью также выхолащивает ценности, и без того уже
приходящие в упадок.
Хотя
автор «Улисса» представляется почти по-научному объективным, а иногда прибегает
и к «научному» лексикону, его произведение отличается тем не менее
по-настоящему ненаучной односторонностью; «Улисс» — это одно лишь отрицание.
Отрицание это, правда, творческое. «Улисс» — это творческое разрушение, не геростратовское актерство, а
серьезное действо, направленное на то, чтобы тыкать своего современника носом в
действительность, как она тоже есть,
причем делать это не со злонамеренным умыслом, а с безгрешной наивностью
художника, следующего объективности. Книгу эту можно со спокойной совестью
назвать пессимистической, хотя в самом ее конце, чуть ли не на последней
странице, и можно предположить, что через тучи пробивается свет избавления. Да,
лишь на одной странице, примерно на
734-й, вы узнаете, что оставили преисподнюю позади. В текущем перед вами
грязевом потоке то здесь, то там бросаются в глаза излучающие великолепное
сияние кристаллы, по которым и не-модернист может догадаться, что Джойс — это
настоящий художник, что он «может»,— а для современного художника это разумеется
совсем не само собой, даже если он и подлинный мастер, поскольку этот мастер
руководствуется такими высшими целями, которые заставляют его с набожной
кротостью принижать свои творческие возможности. Каким бы радикальным ни было
отречение Джойса, оно не стало для него обращением в новую веру, и он как был,
так и остался ревностным католиком: он использует взрывчатую силу своего
таланта главным образом против разделения церкви и психологических образований,
прямо или косвенно этим вызванных. Современный мир отрицается Джойсом как
несоответствующий характерной для высокого
Средневековья, сплошь
провинциальной и eо ipso[19]
католической атмосфере Эрина[20],
судорожно пытающегося ликовать по поводу своей политической самостоятельности.
В каких бы дальних странах ни работал над «Улиссом» его автор, с Матери-Церкви
и своей Ирландии он, как преданный сын, не спускал глаз, и чужая земля нужна
была ему лишь как якорь, не дающий его кораблю погибнуть в пучине нахлынувших
на него ирландских воспоминаний и горьких переживаний, связанных с ними. Но
что касается мира как такового, то, по крайней мере, в «Улиссе» он так никогда
и не добрался до Джойса хотя бы в виде молчаливо принимаемой им предпосылки.
Улисс не стремится в свою Итаку, напротив, он отчаянно пытается скрыться от
самого факта своего рождения в Ирландии.
То, что,
собственно говоря, развертывается перед нами, настолько ограниченно, что,
казалось бы, могло у остального мира и не вызывать к себе какого-либо интереса!
Но мир этот, напротив, совсем не остался равнодушным. Если судить по
воздействию «Улисса» на современников, то оказывается, что его ограниченность
воплощает в себе более или менее универсальные черты. Так что «Улисс» пришелся
своим современникам в общем-то ко времени. У нас, должно быть, существует целое
сообщество модернистов, которое многочисленно настолько, что с 1922 г. сумело
без остатка поглотить десять его изданий. Книга эта непременно открывает им
нечто такое, чего раньше они вообще, может быть, не знали и не чувствовали.
Они не впадают от нее в адскую скуку, а, наоборот, растут вместе с ней,
чувствуют себя обновленными, продвинувшимися в познании, обращенными на путь
истины или готовыми начать все с начала и, очевидно, приведенными в определенное
желательное состояние, без которого лишь жгучая ненависть могла бы подвигнуть
читателя на то, чтобы внимательно, без фатально неизбежных приступов сна
прочесть все эти 735 страниц. Я полагаю поэтому, что средневековая католическая
Ирландия имеет, по-видимому, протяженность до сих пор мне неизвестную и
бесконечно большую, чем это обозначено на привычных нам географических картах.
Это католическое Средневековье, по которому вышагивают господа Дедал и Блум,
представляется, так сказать, универсальным явлением или, иначе говоря,
существуют, должно быть, чуть ли не целые классы населения, место проживания
которых, как и «Улисса», определяется духовными координатами в такой степени,
что необходима была взрывная мощь джойсовской мысли, чтобы также и другие люди
могли воочию убедиться в их существовании, ранее от них герметически закрытом.
Я убежден, что в жизни нашей никак не кончится глубокое Средневековье. И
ничего здесь не попишешь. Потому-то и оказались нужны такие пророки
отрицательности, как Джойс (или Фрейд), чтобы поведать современникам, которые
никак не перестанут жить по меркам Средневековья, что «та» реальность
по-прежнему с нами.
Выполнение
этой гигантской по своему значению задачи неспособно встретить должного понимания
со стороны тех, кто, будучи преисполнен христианского благоволения, склонен
отворачивать свой взор от всего темного, что наполняет собою этот мир. Для них
это было бы такое «представление», которое так и оставило бы их безучастными.
Но нет, Джойс мастерски рассчитывает свои откровения на соответствующий
настрой. Лишь применительно к нему вступает в действие задаваемая им игра
негативных эмоциональных сил. «Улисс» показывает пример того, как следует
осуществлять ницшевское «кощунственное проникновение в прошлое». Он делает это
хладнокровно, со знанием дела и так «обезбоживающе», как Ницше и не снилось. И
все это — с тихим, но совершенно правильным предположением, что колдовское
влияние духовной местности следует искать совсем не в рассудке, а в глубинах
души! Не стоит поддаваться искушению поверить, что Джойс в своей книге
изображает исключительно безотрадный, безбожный и бездуховный мир, а потому
немыслимо, чтобы из нее можно было вынести что-либо жизнеутверждающее. Как ни
странно это прозвучит, правда то, что мир «Улисса» лучше, чем мир тех, кто
безнадежно повязан серостью своего духовного происхождения. И даже когда верх
в нем берут зло и разрушение, он все-таки зримо отличается или даже превосходит
«добро», то самое стародавнее «добро», на поверку оказывающееся непримиримым
тираном, представляющим собой состоящую из предрассудков систему порождения
иллюзий, которая самым жестоким образом не дает раскрыться действительному
богатству жизни и обрекает на невыносимые муки мысли и совесть всех, кто
попадает в ее объятия. «Восстание рабов в сфере нравственности» — так Ницше мог
бы определить путеводную идею «Улисса». Для людей, повязанных серостью своего
духовного происхождения, избавление заключается в том, чтобы «со знанием
дела» признать существование своего мира и своего «подлинного» бытия в нем. Как
представитель большевистской гвардии в восторге от того, что небрит, так и
духовно повязанный серостью человек чувствует себя осчастливленным от объективных
рассуждений о том, каково приходится в его мире. Благодеянием будет для
ослепленного превознести тьму над светом, и безграничная пустыня будет раем
для заключенного. Для средневекового человека абсолютное избавление заключается
в том, чтобы лишить свою жизнь красоты, добра и смысла, ибо для людей-теней
идеалы — это не творческие достижения, не свет от огня на вершинах гор, а учителя
послушания и узы заточения, это своего рода метафизическая полиция,
первоначально измысленная тираничным предводителем кочевого парода Моисеем
высоко на Синае, а затем хитро и ловко навязанная человечеству.
Если применить к
Джойсу причинно-следственный подход, то он предстает как жертва католической
авторитарности, в телеологическом же плане он реформатор, который до поры до
времени удовлетворяется отрицанием, он протестант, который в ожидании
дальнейшего пробавляется своим протестом. Для Джойса же как модерниста
характерна атрофия чувств, которая, по свидетельству опыта, всегда возникает в
ответ на чрезмерное их проявление, в особенности когда они фальшивы. Апатия,
демонстрируемая «Улиссом», наводит на мысль о чрезмерном распространении у нас
сентиментальности. Вопрос, следовательно, в том, действительно ли это так?
Это еще один
вопрос, на который лучше всех смог бы ответить человек из далекого будущего!
Тем не менее у нас имеются некоторые основания полагать, что наша увлеченность
сентиментальной стороной жизни достигла совершенно непристойных размеров.
Вспомним о прямо-таки катастрофических последствиях выражения народных чувств
во время войны! Сколько было криков о нашей так называемой гуманности! О том
же, насколько каждый из нас является беспомощной, хотя и недостойной жалости
жертвой собственных переживаний, лучше всех, наверное, может порассказать
психиатр. Сентиментальность — это одно из внешних проявлений жестокости.
Атрофия чувств — ее другое проявление, неизбежно страдающее теми же изъянами.
Успех «Улисса» доказывает, что, несмотря на всю содержащуюся в нем
апатичность, он оказывает положительное
влияние; отсюда напрашивается вывод: читатель сам по себе настолько перегружен
сантиментами, что их отсутствие представляется ему благотворным. Я также
глубочайшим образом убежден, что нас цепко держит в своих объятиях не только
Средневековье, но и сентиментальность, и потому мы вполне можем понять
появление пророка компенсирующей бесчувственности нашей культуры. Пророки же
всегда несимпатичны, и манеры у них, как правило, плохие. Но говорят, что они
попадают иногда не в бровь, а в глаз. Пророки бывают, конечно, большие и
маленькие, и история решит, к каким из них принадлежит Джойс. Художник, как и
полагается подлинному пророку, выговаривает тайны духа своей эпохи как бы
непроизвольно, а иногда и просто бессознательно, как сомнамбула. Он мнит, что
сам сочиняет свои речи, тогда как на самом-то деле им руководит дух эпохи, и по
его слову все сбывается.
«Улисс»
— это document humain нашего времени и, более того, в нем его тайна. Ему, возможно, дано высвобождать духовно
повязанных, а идущий от него холод
вымораживает до костей не только сентиментальность, но и вообще всякую
чувствительность. Но этими целебными воздействиями суть его не исчерпывается.
Как ни интересно замечание, что само зло благоволило рождению «Улисса», но и
этим сказано еще не все. Ведь в нем жизнь, а жизнь никогда не бывает только
злом и разрушением. Правда, все, что мы поначалу способны извлечь из этой
книги, относится к отрицанию и распаду, но при этом возникает предчувствие
чего-то непостижимого, как будто какая-то тайная цель сообщает ей
положительный смысл, а вместе с ним — добро. Правильным ли будет заключить,
что слова и картины, разворачивающиеся у нас на глазах пестрым ковром, следует
понимать, в конечном счете, «символически»? Я ведь говорю, помилуй Бог, не об
аллегории, а о символе как выражении непостижимой иначе сущности. Но если бы
это было действительно так, то тогда уж, наверное, в причудливых
хитросплетениях текста мерцал бы нам навстречу потаенный смысл, то тут, то там звучали бы загадочные
звуки, которые отзывались бы воспоминаниями о других временах и о других
пространствах, и проносились бы перед глазами изысканные мечты или вновь
выступали бы канувшие во тьму небытия забытые ныне народы. Вероятность всего
этого допускать, конечно, можно, но я не знаю, как ее увидеть. Более того, по
моему разумению, сознание автора высвечивает в книге все уголки; это не грезы
и не откровение, выходящее из бессознательного. Расчетливость и намеренная
предвзятость автора выражены в книге даже более явно, чем в «Заратустре» Ницше
или во второй части «Фауста» Гете. Этим, по-видимому, и объясняются изъяны
«Улисса» по части символизма. Можно, естественно, допустить скрытое
присутствие в нем архетипов, предположив, что Дедал и Блум олицетворяют собой
извечные фигуры духовного и плотского человека, в хитросплетениях повседневной
жизни миссис Блум проявляется образ души (anima), сам же
Улисс выражал бы тогда символику Героя, но дело-то все в том, что не только
книга никоим образом не содержит четких указаний на правомерность таких выводов,
но даже, напротив, все в ней высвечивается светом яснейшей, просветленнейшей
сознательности. Это явно не по-символистски и всякому символизму
противоположно. Ежели бы и обнаружилось, что в некоторых своих частях книга
все-таки несет символическую нагрузку, то это означало бы, что бессознательное подшутило
над автором несмотря на все его меры предосторожности.
Ибо когда мы говорим «символическое», то указываем на то, что в предмете, будь
он от духа или от мира, кроется имманентная ему сущность, непостижимая и
могучая, человек же отчаянно пытается подчинить себе противостоящую ему тайну,
уловив се точным выражением. Для этого он должен всеми помыслами устремиться к
данному предмету, чтобы, проникнув через всю пестроту составляющих его
оболочек, добраться до подлинной драгоценности, ревниво припрятанной в
неведомой глубине, и вынести ее к дневному свету.
В
«Улиссе» же может привести в отчаяние то, что, проникая через бесчисленные
оболочки все дальше и дальше, кроме них вы не обнаруживаете больше ничего, и
что он, испуская лунный холод, не препятствует идти своим чередом комедии
становления, бытия и исчезновения, следя за ее ходом из какого-то космического
далека.[21]
Я искренне надеюсь, что «Улисс» не состоит из символических построений, так как
в противном случае он расходился бы со своей
целью. Что бы это могла быть за боязливо сохраняемая тайна, ради которой стоило
с таким беспримерным усердием отделывать целых 735 страниц, читать которые
просто невыносимо? Так пусть читатель лучше не теряет ни времени, ни сил на
поиски несуществующих сокровищ. Не стоит даже допускать и мысли о том, что они
могут быть спрятаны где-то там внутри, ибо, поддавшись ей, наше сознание,
снова втянутое в духовный и материальный мир мистера Дедала и мистера Блума,
оказывалось бы обреченным на бесконечные блуждания среди десяти тысяч его
поверхностей. Не в этом состоит замысел «Улисса». Он хочет, уподобившись Луне,
одиноко глядящей из запредельной дали, быть сознанием, свободным от объекта, не
удерживаемым ни богами, ни низменными желаниями, не идущим на поводу ни у
любви, ни у ненависти, не обремененным ни убеждениями, ни предрассудками.
«Улисс» не говорит, но делает это: он стремится к высвобождению сознания[22]
как к цели, призрачно маячащей по его курсу. В этом, вероятно, заключается
тайна нового мировоззрения, которая дается не тем, кто усердно читал все 735
страниц книги, а тем, кто на протяжении 735 дней смотрел на свой мир и на свой
дух глазами Улисса. Этот отрезок времени несет в себе символический смысл —
это то, что происходит «в продолжение времени, времен и полвремени»[23],
т. е. время достаточно долгое, неограниченно долгое настолько, что обращение в
нем совершается полностью. Высвобождение
сознания происходит по-гомеровски — распрекрасный терпеливец Одиссей,
плывущий узким проливом между Сциллой и Харибдой, между Симплегадами духа и
мира — а в дублинском Аиде: между отцом Джоном Конми и вице-королем Ирландии,
как «скомканный бумажный листок, который гонит все дальше и дальше» вниз по
Лиффи: «Elijah, skiff, light crumpled
throwaway, sailed eastward
by flanks of ships and trawlers, amid an
archipelago of corks beyond new Wapping street past Benson's ferry, and by the
threemasted schooner Rosevean from
Bridgewater with bricks»[24].
Это
высвобождение сознания, это обезличивание личности и есть Итака джойсовой Одиссеи?
Можно
понять так, что в мире, где все сплошь ничтожества, выживает, по-видимому,
только одно Я, имя которому Джеймс
Джойс. Но разве можно заметить, чтобы среди всех злополучных, существующих как
собственные тени Я выделялось бы одно
Я действительное? Каждый персонаж в «Улиссе», конечно же, ничуть не уступает
другим в своей жизненной неопределенности, и вряд ли на их месте могли быть
другие; они самобытны во всех отношениях и, тем не менее, у них совсем нет
своего Я, вообще нет никакой остро
чувствуемой, столь присущей человеку сердцевины, нет того самого омываемого
горячей кровью острова Я, который - ax! — столь мал и все-таки столь важен для жизни. Все
эти Дедалы, Блумы, Хэррисы, Линчи, Муллиганы и как бы их там ни звали говорят и
перемещаются как в одном общем сне, который нигде не начинается и нигде не
кончается, который и существует-то только потому, что его видит «Некто», некий
невидимый Одиссей. Никому из них ничего об этом не известно, и при всем при том
все они живут, ибо некий бог вызывает их к жизни. Такова уж эта жизнь, и в
ней-то столь действительны образы, созданные Джойсом,— vita somnium breve.[25] Но то
самое Я, которое собой охватывает их
всех, само-то не появляется ни разу. Оно не обнаруживает себя ничем, ни
каким-либо суждением, ни участием в чем-либо, ни каким-нибудь антропоморфизмом.
Я создателя всех этих образов в
результате обнаружить невозможно. Можно подумать, что оно целиком растворилось
в бесчисленных персонажах «Улисса».[26]
И все-таки, точнее сказать, именно поэтому здесь все и вся, даже отсутствие
знаков препинания в последней главе — это сам
Джойс. Его высвобожденное, созерцательное сознание, которое одним безучастным взглядом охватывает
безвременное совмещение событий 16 июня 1904 г., должно сказать всему там
происходящему: Tat twam asi — это ты —
«ты» в высоком смысле, т. е. никакое не Я,
а Самость, обращающаяся к себе, ибо только Самость сразу объемлет Я и не-Я,
преисподнюю, недра земли, «imagines et lares»[27] и небо.
Когда
я читаю «Улисса», у меня всегда встает перед глазами опубликованное
Вильгельмом китайское изображение йога, из головы которого выходят двадцать
пять фигур.[28] Перед нами состояние
души йога, направляющего усилия на избавление от своего Я, чтобы
перейти в то самое более совершенное, более объективное, чем Я, состояние
Самости, которое подобно «одиноко пребывающему диску Луны», в состояние sat-chit-ananda, означающее высшее проявление единства
бытия-небытия, этой предельной цели восточного пути спасения, драгоценнейшей
премудрости Индии и Китая, искомой и превозносимой тысячи лет.
«Скомканный
бумажный листок, который гонит все дальше и дальше», плывет на Восток. Три раза
появляется в «Улиссе» этот листок, будучи каждый раз таинственным образом
связанным с Илией. Два раза провозглашается: «Илия! Илия!» И он появляется на
самом деле в сцене, где изображается бордель (по праву сближаемой Мидлтоном
Марри с вальпургиевой ночью), и там он на американском сленге истолковывает
тайну бумажного листка:
«Boys, do it
now. God's time is 12.25. Tell mother you’ll be there. Rush your order and you
play a slick ace. Join on right here! Book through to eternity junction, the
nonstop run. Just one word more. Are you a god or doggone clod? If the second
advent came to
Понятно,
что здесь произошло: высвобождение
человеческого сознания и связанное с этим приближение его к сознанию «божескому» — основной принцип построения и высшее
художественное достижение «Улисса» — подвергается дьявольскому искажению в
пьяном аду для дураков борделя, когда мысль о нем выражается в оболочке
традиционных словесных формул. Улисс, терпеливец, блуждавший неоднократно,
стремится попасть на свой родной остров, снова обрести самого себя, сопротивляясь
при этом всем отклонениям от своего курса, запечатленным в главе XVIII, и
освобождает себя из мира шутовских иллюзий, на них «смотря издалека» и относясь
к ним безучастно. Он совершает этим именно то, что совершали некий Иисус или
некий Будда, т. е. он преодолевает мир шутов, он освобождается от
противоречий, тем самым осуществляя как раз то, чего добивался также и Фауст.
И, подобно обретению Фаустом себя в слиянии с высоким женским началом,
разворачивается действие в «Улиссе», где за миссис Блум, которой, как правильно
считает Стюарт Гилберт, принадлежит роль возвращающей к жизни Земли, остается
последнее слово, произносимое ею в виде монолога без знаков препинания, и на
нее нисходит милость вызвать после всех дьявольски вопящих диссонансов
гармоничный заключительный аккорд.
Улисс
— бог-творец, обосновавшийся в Джойсе, подлинный демиург, которому удалось
освободиться от вовлеченности в мир своей психической и физической природы и
высвободить свое сознание в его отношении к этому миру. Улисс относится к
реальному человеку Джойсу, как Фауст — к Гёте, как Заратустра — к Ницше. Улисс
— это Самость в ее высоком проявлении, которая возвращается на свою небесную
родину, преодолевая хаотические переплетения мирских взаимозависимостей. Прочитав
всю книгу, вы не найдете в ней никакого Улисса, сама книга и есть Улисс как
микрокосм, живущий в Джойсе, мир его Самости и Самость одного мира, помещенного
в другой. Возвращение Улисса можно считать завершившимся только тогда, когда он
закончил поворачиваться спиной ко всему миру, как духовному, так и
материальному. Существует, возможно, более глубокое обоснование картины мира,
представленной в «Улиссе». Это 16 июня 1904 г., банальнейшие будни, на
протяжении которых мелкие, закосневшие в собственной ограниченности люди
говорят и делают суетные, беспорядочные и бестолковые вещи, и вы видите перед
собой картину, смутную, призрачную, напоминающую ад, в которой и ирония, и
негативизм, и ненависть, и бесовщина, но все это действительно соответствует
миру, похожему на дурной сон или на послемасленичное похмелье или же на то,
что приблизительно должен был чувствовать Творец 1 августа 1914 г. После прилива
оптимизма в седьмой день творения вряд ли демиургу легко было считать, что и
1914 г. был также его порождением. «Улисс» писался с 1914 по 1921 г., когда не
было оснований думать о мире в каких-то приподнятых тонах и не было повода с
любовью заключить этот мир в свои объятия (да и после ничего здесь не
изменилось). Поэтому нет ничего удивительного в том, что творец мира, живущий в
художнике, проектирует свой мир в негативном плане, настолько негативном,
настолько по-богохульски негативном, что в англосаксонских странах цензура
чувствовала себя обязанной не дать разрастись скандалу, вызывавшемуся
несоответствием этого мира представлениям о позволительном для искусства, и
«Улисс» был без лишних слов запрещен! Так превратился безвестный демиург в
Одиссея, стремящегося вновь обрести родину.
В
«Улиссе» мы находим совсем немного чувства, что несомненно должно быть очень
приятно любому эстету. Но предположим, сознание Улисса было бы не
луноподобным, а неким Я, способным
рассуждать и чувствовать; в этом случае путь его через 18 глав не просто был
бы докучливым, но и приносил бы подлинные страдания, и к наступлению ночи
скиталец наш, униженный и доведенный до отчаяния и горем, и бессмыслицей,
которые отличают наш мир, все равно рухнул бы в объятия Великой Матери, означающей
начало и конец жизни. Цинизм Улисса прикрывает великое сострадание,
претерпевание бытия мира, который и нехорош, и некрасив, в котором, хуже того,
еще и никакой надежды, поскольку состоит он из раз и навсегда заведенной
повседневности, шутовской пляской увлекающей людей на часы, месяцы и годы.
Улисс отважился на разрыв отношений между своим сознанием и наполняющим его
объектом. Он высвободился из пут, заставляющих его проявлять соучастие, вовлекаться
в хитросплетения происходящего и забывать о себе, и оказался поэтому в
состоянии вернуться на родину. И мысли его не для одного занятого собой,
ограниченного личными переживаниями человека, ибо творящий гений не бывает один, поскольку в нем многие, и потому со многими он говорит в
тишине своей души, для которых он является смыслом и судьбой в той же мере,
что и для отдельно взятого художника.
Сейчас
мне все больше представляется, что все негативные, «холоднокровные»,
вычурно-банальные и гротескно-инфернальные моменты книги Джойса являются
позитивными ее достижениями, и за них следует быть ему признательными. Несущий
ужасную скуку и зловещую монотонность, но при этом в высшей степени богатый,
миллионногранный язык книги, из которого построены длинным червем следующие
друг за другом эпизоды, по-эпически великолепен, это подлинная Махабхарата,
вобравшая в себя ущербность мира прозябания, и все, что совершается в
человеческой жизни, похоже на шутовские проделки дьявола. «From drains, clefts, cesspools, middens arise on all
sides stagnant fumes»[31].
И любая религиозная идея, какой бы высокой и предельно ясной она ни
была, вполне определенно отражается в этом болоте богохульски извращенной —
как в сновидениях. (Деревенской родней «Улисса», где действие происходит в
большом городе, является «Другая сторона» Альфреда Кубина.)
К
этому и я мог бы присоединиться, ибо здесь что есть, то есть. Более того,
появление эсхатологии в скатологии доказывает истину Тертуллиана: «Anima naturaliter Christiana».[32] Улисс
демонстрирует, что он добрый антихрист, и доказывает тем самым крепость своего
католического христианства. Перед нами не просто христианин, но здесь и более
почетные титулы: буддист, шиваит, гностик. «(With a voice of
waves.)... White yoghin of
Gods. Occult pimander of Hermes Trismegistos. (With a voice of whistling sea-wind.) Punarjanam patsypunjaub! I
won't have my leg pulled. It has been said by one: beware the left, the cult of
Shakti. (With a cry of stormbirds.)
Shakti, Shiva! Dark hidden Father... Aum! Baum! Pyjaum! I am the light of the
homestead, I am the dreamery creamery butter».[33]
Высочайшее
и древнейшее достояние человеческого духа, не утраченное и на дне сточной ямы,
— это ли не трогательно и это ли не многозначительно? Здесь не дыра в душе,
через которую spiritus divinus[34] мог бы в конце концов вдунуть свою жизнь в мир
нечистот и смрада. Правильно говорил древний Гермес, родитель всех окольных
путей для еретиков: «Как наверху, так и внизу». Стивен Дедал, птицеподобный
человек воздушной стихии, увяз слишком крепко в зловонной грязи, скопившейся на
земле, чтобы хотеть воспарить в светлые воздушные просторы навстречу Высшей
Силе, приобщившись к которой, он мог бы возвратиться вниз. «И если бы я бежал
на край света, то...» — то, что Улисс говорит, продолжая, является имеющим силу
доказательства богохульством.[35]
Или вот и того лучше: Блум, этот похотливый извращенец, импотент и соглядатай,
погрузившись по уши в грязь, переживает то, чего с ним никогда еще не было:
преображение, являющее в нем Богочеловека. Благая весть: когда с небесного
свода исчезли извечные знаки, их обнаруживает в земле свинья, роющаяся в ней в
поисках трюфелей, ибо они навсегда и нерушимо запечатлены как наверху, так и
внизу, и не найти их никогда лишь в проклятой Богом теплой середине.
Улисс
абсолютно объективен и абсолютно честен, и потому верить ему можно. Полагаясь
на его свидетельство о мощи и ничтожности мира и духа, не ошибешься. Улисс сам
есть их смысл, жизнь и действительность, в нем самом заключается и разыгрывается
подлинная фантасмагория духа и мира, всех этих Я и «Оно». В этой связи мне хотелось бы задать господину Джойсу
следующий вопрос: «Заметили ли Вы, что сами являетесь представлением, мыслью,
а может быть, целым комплексом идей Улисса? Иными словами, поняли ли Вы, что
он, как стоглазый Аргус, смотрит сразу на все стороны, передавая Вам свои
мысли о мире и противомире, чтобы в
Вашей голове были объекты, посредством которых Ваше Я приобретало самосознание?» Не знаю, что ответил бы мне
досточтимый автор. И, в конце концов, меня это вообще не должно никак занимать,
если вопросы метафизики я собираюсь решать самостоятельно. «Улисс» способен
породить недоуменные вопросы, когда наблюдаешь, как его автор аккуратненько
выуживает дублинский микрокосм 16 июня 1904 г. из макро-хаос-косма всемирной
истории, помещает в изолированное пространство и препарирует, выделяя все его
привлекательные и отвратительные стороны, и с поразительной дотошностью
описывает, выступая как совершенно сторонний наблюдатель. Вот, мол, улицы, вот
дома, вот гуляет парочка, а вот подлинный господин Блум занят своим рекламным
делом, а вот подлинный Стивен занят своей афористической философией. Не
представлялось бы невероятным, если
бы на каком-нибудь
углу дублинской улицы в поле
зрения очутился и сам господин Джойс. А почему бы и нет? Он ведь такой же подлинный,
как и господин Блум, а потому и его можно было бы выудить, препарировать и
описать (как это делается, например, в «Портрете художника в юности»).
Итак,
кто же такой Улисс? Он, по-видимому, символ
всего того, что образуется от сведения вместе, от объединения всех отдельных
персонажей всего «Улисса»: мистера Блума, Стивена, миссис Блум и, конечно,
мистера Джеймса Джойса. Обратим внимание: перед нами существо, заключающее в
себе не только бесцветную коллективную душу и неопределенное число вздорных,
не ладящих между собой индивидуальных душ, но и дома, протяженные улицы,
церкви, Лиффи, большое число борделей и скомканный бумажный листок на дороге к
морю, — и тем не менее существо, наделенное сознанием, воспринимающим и
воспроизводящим мир. Эта невообразимость бросает вызов склонности к спекуляции
в особенности потому, что все равно ничего здесь не удается доказать и
приходится ограничиваться предположениями. Должен признаться, мне кажется, что
Улисс, как более объемная Самость, так или иначе относится ко всем объектам,
препарируемым автором; это - существо, которое ведет себя так, как если бы оно
было мистером Блумом, или типографией, или неким скомканным листком бумаги, в
действительности же являясь «спрятанным в темноте отцом» этих своих объектов. «Я — приносящий жертву и приносимый в жертву»,
что на языке обитателей дна означает: «I am the light of the homestead, I am the dreamery
creamery butter». Поворачивается он, раскрывая любовные объятия, лицом ко всему миру — и расцветают все сады: «О and the sea...
crimson sometimes like fire and the glorious sunsets and the figtrees in the
Alameda gardens yes and all the queer little streets and pink and blue and
yellow houses and the rosegardens and the jessamine and geraniums and
cactuses...»[36],
отворачивается он от него — и катятся безотрадные серые будни дальше —
«labitur et labetur in omne volubilis acvum».[37]
Сначала
по своему тщеславию сотворил демиург мир, и казался он ему совершенным; когда
же, однако, взглянул он вверх, то увидел свет, им несотворенный. И тогда
вернулся он туда, где была его родина. Когда же он сделал так, превратилась
его мужская творческая сила в женскую готовность, и должен он был признать:
Цель
бесконечная
Здесь
в достиженье.
Здесь
— заповеданность
Истины
всей.
Тянет нас к ней.[38]
Под куском стекла, на лежащей глубоко внизу Ирландии, в Дублине, на Экклз-стрит 7, в два часа утра 17 июня 1904 г., лежа в кровати, говорила миссис Блум сонным голосом:
«О and the sea the sea
crimson sometimes like fire and the glorious sunsets and the figtrees in the
Alameda gardens yes and all the queer little streets and pink and blue and
yellow houses and the rosegardens and the jessamine and geraniums and cactuses
and Gibraltar as a girl where I was a Flower of the mountain yes when I put the
rose in my hair like the Andalusian girls used or shall I wear a red yes and
how he kissed me under the Moorish wall and I thought well as well him as
another and then I asked him with my eyes to ask again yes and then he asked me
would I yes to say yes my mountain flower and first I put my arms around him
yes and drew him down to me so he could feel my breasts all perfume yes and his
heart was going like mad and yes I said yes I will Yes».[39]
О
«Улисс», ты действительно благословенная книга для верующего в объект,
проклинающего объект бледнолицего человека! Ты — духовное упражнение, аскеза, полный
внутреннего напряжения ритуал, магическое действо, восемнадцать выставленных
друг за другом алхимических реторт, в которых с помощью кислот, ядовитых
паров, охлаждения и нагревания выделяется гомункулус нового миросознания!
Ты
молчишь, неизвестно, хочешь ли ты что-либо сказать, о Улисс, но ты действуешь.
Пенелопе больше не нужно ткать бесконечный покров, теперь она гуляет в садах
земных, ибо после всех странствий муж се возвратился домой. Некий мир рухнул и
вновь восстал.
Дополнение:
Теперь чтение «Улисса» продвигается вперед вполне сносно.
[История
возникновения приведенной выше статьи представляет интерес, поскольку
по-разному излагается в различных публикациях. Наиболее вероятная версия
предлагается ниже под цифрой 1.
1)
В параграфе 171 Юнг мимоходом замечает, что он написал эту статью, поскольку
один издатель спросил его мнение о Джойсе и соответственно об «Улиссе». Речь
идет о докторе Даниеле Броуди, в прошлом возглавлявшем издательство «Rheinverlag» (Цюрих), которое опубликовало в
1927 г. немецкий перевод «Улисса» (2-е и 3-е издания в 1930 г.). Доктор Броуди
рассказывал, что в 1930 г. он слушал в Мюнхене доклад Юнга на тему «Психология
поэта». (Это был, вероятно, ранний вариант сочинения «Психология и поэтическое
творчество», идущего под номером VII в настоящем томе). Когда позднее доктор
Броуди говорил об этом докладе с Юнгом. v него
сложилось отчетливое впечатление, что тот имел в виду Джойса, хотя и не называл
его по имени. Юнг оспаривал это мнение, сказав, однако, что Джойс ему
действительно интересен и что он прочел из «Улисса» одну часть. На это доктор
Броуди заметил, что «Rheinverlag»
собирается издавать литературный журнал, и он
был бы рад, если бы Юнг написал в его первый номер статью о Джойсе. Юнг принял
предложение и примерно через месяц передал статью доктору Броуди. Последний
констатировал, что Юнг рассматривает Джойса и «Улисса» как в принципе один и
тот же клинический случай и притом якобы поистине немилосердно. Он послал
статью Джойсу, который в ответ телеграфировал:
«Повесить
пониже», то есть в переносном смысле: «Покажите, когда она будет напечатана»
(Джойс цитирует дословно Фридриха Великого, распорядившегося повесить пониже
один критиковавший его плакат, чтобы тот могли видеть все). Друзья Джойса,
среди них Стюарт Гилберт, советовали Броуди статью не печатать, хотя Юнг был
противоположного мнения. Тем временем в Германии возникла политическая
напряженность, поэтому руководство «Rheinverlag» решило
отказаться от издания журнала, и доктор Броуди вернул статью Юнгу. Позднее Юнг
переработал свое эссе (прежде всего смягчая в нем резкости), а затем
опубликовал в «Europäische Revue». Первый же вариант так никогда и не
вышел в свет.
В
основе этих выводов, с одной стороны, то, что доктор Броуди сообщил недавно
англо-американским издателям «Улисса», с другой — содержание письма профессора
Ричарда Эллмана, в котором рассказывается о полученных им от доктора Броуди
аналогичных сведениях.
2)
В первом издании своей книги «James Joyce» (1959,
р. 64) Ричард Эллман писал, что Броуди просил Юнга написать предисловие к
третьему немецкому изданию (конец 1930 г.) «Улисса». Патриция Хатчинз в «James Joyce World» (1957, р. 182) цитирует следующие
слова Юнга, сказанные им в одном интервью: «В тридцатые годы меня попросили
написать введение к немецкому изданию «Улисса», но оно у меня не получилось.
Позднее я опубликовал подготовленный материал в одной из своих книг. Меня
привлекали не литературные стороны книги Джойса, а те, которые имели отношение
к моей профессии. А с этой точки зрения «Улисс» был для меня в высшей степени
ценным документом...»
3)
В письме Харриет Шоу Уивер от 27 сентября 1930 г. Джойс писал из Парижа:
«Издательство «Rhein-Verlag» обратилось к Юнгу с просьбой написать предисловие
к немецкому изданию книги Гилберта. Юнг написал статью с подробным разбором
текста и с резкими нападками на меня... они пришли в этой связи в большое
волнение, но я бы не хотел, чтобы статья пропала даром...» (Letters, hg. von Stuart Gilbert, p. 294). «Rheinverlag»
опубликовало на немецком языке книгу «James
Joyce's «Ulysses»:
A Study», назвав ее «Das Rätsel Ulysses» (1932). Стюарт Гилберт писал издателям в этой
связи:
«Боюсь,
мои воспоминания о сочинении Юнга «Улисс» неточны, тем не менее... я почти
уверен, что Юнга просили написать его статью для предлагаемой мною загадки, а
не для какого-нибудь немецкого издания „Улисса"». И, наконец, профессор
Эллман замечает в одном письме: «Полагаю, что в период переговоров с Юнгом была
принята во внимание возможность использования его статьи в качестве
предисловия к книге Гилберта, независимо оттого, предлагалось ли это Броуди или
Джойсом».
Юнг
послал Джойсу копию своей переработанной статьи, сопроводив ее следующим
письмом:
«Ваш
«Улисс» задал миру такую трудную психологическую задачу, что ко мне как к
предполагаемому авторитету в психологии обращались несколько раз.
«Улисс»
оказался твердым орешком и принудил мою душу не только к весьма непривычным для
нее усилиям, но и к довольно экстравагантным странствованиям (если иметь в
виду, что речь идет об ученом). В целом Ваша книга явилась для меня источником
значительного напряжения, и мне потребовалось около трех лет, пока я не
почувствовал, что могу поставить себя на место автора. И все же я должен
сказать Вам, что в высшей степени благодарен как Вам, так и Вашей титанической
работе, поскольку многое приобрел. Я, верно, никогда не смогу с достаточной
уверенностью сказать, получил ли я при этом удовольствие, ибо от меня потребовались
большие нервные и умственные затраты. Столь же не уверен я и в том, понравилось
ли Вам написанное мною об «Улиссе», ибо я не мот не рассказать миру, как
сильно я скучал, как сильно я роптал, как я ругался и как я восторгался. А
последние 40 страниц, которые я проглотил одним глотком, — это нить подлинных
жемчужин от психологии. Полагаю, что только чертова бабушка понимает столько
же в действительной психологии женщины; мне, во всяком случае, до прочтения
книги было известно меньше.
Итак,
мне хотелось бы, чтобы Вы рассматривали мое маленькое сочинение как комические
усилия одного полного аутсайдера, заблудившегося в лабиринте Вашего «Улисса» и
лишь случайно и с грехом пополам из него вырвавшегося. Во всяком случае, читая
мою статью. Вы можете убедиться, что сделал «Улисс» с психологом, имеющим
репутацию спокойного человека.
С
выражением моих высочайших оценок остаюсь, высокочтимый господин Джойс,
преданный Вам
На
титульном листе юнговского рабочего экземпляра «Улисса» рукой Джойса написано
по-английски: «Д-ру К. Г. Юнгу с признательностью за его помощь и советы.
Джеймс Джойс, Рождество 1934 г., Цюрих». Это, очевидно, тот самый экземпляр, которым
Юнг пользовался при написании своей статьи, так как некоторые выдержки из
текста, приведенные им, отмечены в нем карандашом.]
ПЕРЕВЕЛ В. ТЕРИН
[1] Перевод опубликован в издании: К.Г. Юнг. Собрание сочинений в 19 томах. Т. 15. Феномен духа в науке и искусстве. // Перевод с немецкого. – М., Ренессанс, 1992, а также (со значительными опечатками) в: Карл Густав Юнг. Собрание сочинений. ДУХ МЕРКУРИЙ. – М., Канон, 1996.
[2] О возникновении этого эссе см. в конце. Впервые эссе было опубликовано в журнале «Europäische Revue» VIII (Berlin, September 1932). Затем в: C. G. Jung, Wirklichkeit der Seele. Юнг цитирует «Улисса» по десятому изданию, хотя книга была ему известна со времени своею первого выхода в свет в 1922 году.
[3] Человеческий документ (фр.).
[4] Улисс (Ulisses, Ulixes) — лит. форма имени Одиссей.
[5]
Десятое английское издание.
[6] Сам Джойс говорит об этом: «Мы можем прийти, коснуться и уйти, со всеми нашими атомами и «если», но более чем верно мы предназначены не сводить концы с концами но причине отсутствия концов» (Work in Progress, in: transition [Paris]).
[7] Куртиус (James Joyce und sein Ulysses. Zürich, 1929) называет «Улисса» «дьявольской книгой... Это работа Антихриста».
[8] Волшебные слова, столь неотразимо подействовавшие на меня, находились в конце сто тридцать четвертой — начале сто тридцать пятой страницы. Вот они: «That stony effigy in frozen music, horned and terrible, of the human form divine, that eternal symbol of wisdom and prophecy which, if aught that the imagination or the hand of sculptor has wrought in marble of soultransfigured and of soultransfiguring deserves to live, deserves to live» [«Это застывшее изваяние — как будто заледеневшая музыка — рогатое, ужасное на вид, воплотившее божественную форму человеческого тела, этот вечный символ мудрости и пророчеств, если уж созданное воображением или рукой скульптора из мрамора, преобразившего или преображающего душу, заслуживает того, чтобы жить, заслуживает того, чтобы жить»]. На этом месте я почувствовал, что засыпаю, и, перевернув страницу, прочел наугад: «A man supple in combat: stonehorned, stonebearded, heart of stone» [«Человек, ловкий в бою: и рога, и борода, и сердце у него как камень»]. Речь идет о Моисее, не устрашившемся мощи Египта. В этих вот словах и содержался наркотик, погасивший мое сознание, ибо они привели в движение мысли, мной настолько еще не осознанные, что сознание их ходу только бы помешало. Как мне стало ясно позже, в тот момент во мне впервые шевельнулось понимание позиции автора и, соответственно, замысла, подчинившего себе его книгу в целом.
[9] Наиболее последовательно это отношение к происходящему отражено в Work in Progress. Как метко отметила Карола Гидеон-Велькер, «перед нами одни и те же снова и снова возвращающиеся к себе идеи, оболочка которых также меняется снова и снова и оказывается в абсолютно ирреальном окружении, в котором все времена и пространства сразу» (Neue Schweizer Rundschau [Zürich, 1929], p. 666).
[10] Право на существование; разумная основа, смысл (фр.).
[11] В психологии Жане этот феномен называется «abaissement du niveau mental» («понижение умственною уровня»), когда у душевнобольных непроизвольно, а у Джойса в результате специально направленных на уровень чувственной достоверности усилий, извлекаются многообразное содержание и гротескная причудливость, обычно оживающие только у человека, погруженного в сон, и при этом происходит отключение «fonction du réel», т. с. сознания, характерного при бодрствовании. Отсюда преобладание психических и речевых автоматизмов и полное пренебрежение необходимостью соотносить свое поведение и выражаемый им смысл с другими.
[12] Я думаю, прав Стюарт Гилберт (Das Rätsel Ulysses, Zürich, 1932), когда он исходит из того, что каждая глава книги написана с позиции преобладающего воздействия того или иного внутреннего органа или органа чувств, как, например, почек, гениталий, сердца, легких, пищевода, мозга, крови, ушей, мышц, глаз, носа, матки, нервов, скелета, тела. Их доминирующее влияние подобно лейтмотиву. Свои рассуждения по поводу думающего нутра, приведенные выше, я записал впервые еще в 1930 г. И то, что впоследствии Гилберт пришел к тому же, является для меня ценным подтверждением этого психологическою факта потому, что при «abaissement du niveau mental» имеет место установленная Вернике деятельность «представителей органов».
[13] «Он воспроизводит поток сознания, не упорядочивая его ни логически, ни этически» (Curtius, 1. с., р. 30).
[14] [«Правильный путь, на котором и дураки не могут заблудиться» (лат.).]
[15] «Автор избежал всего, что могло бы облегчить читателю понимание его книги» (Curtius, l. с., р. 8).
[16] См. Curtius, l. с., р. 25 ff.; Gilbert, 1. с.
[17] Гилберт говорит в этой связи о «преднамеренном умерщвлении чуткости» (Gilbert, l. р. 12).
[18]
Старой (королевской) власти (фр.).
[19] Тем самым (лат.).
[20] Древнее название Ирландии.
[21] «...Смотреть на Космос, гак сказать, оком божьим». Gilbert, l.с., р. 406.
[22] Гилберт также указывает на это освобождение сознания. Он пишет (р. 11): «Приход радостного освобождения определяет настроение писателя...» (мне представляется сомнительным. что оно «радостное»). «Все факты, духовные они или материальные, возвышенные или достойные осмеяния, обладают для художника одной и той же ценностью... Это освобождение, абсолютно точно так же как равнодушие природы по отношению к своим творениям, является, по-видимому, одной из причин «реализма» „Улисса"» (р. 12) (Gilbert, 1. с.).
[23] Откр. 12, 14.
[24] [р. 239.| [«Легкий кораблик, скомканный бумажный листок, Илия плыл рядом с бортами больших и малых судов, посреди архипелага пробок, минуя новую Уоппинг-стрит, на восток, мимо парома Бенсона и рядом с трехмачтовой шхуной «Роузвин», пришедшей из Бриджуотера с грузом кирпича» (цит. по: Джойс Дж. Улисс // Иностр. лит. 1989. № 4. С. 151).]
[25] Жизнь -- краткий сон (лат.).
[26] Вот что говорит сам Джойс («Портрет художника в юности»): «Художник, как бог-творец, остается внутри, позади, поверх или вне своего создания, невидимый, утончившийся до небытия, равнодушно подпиливающий себе ногти» [цит. по: Джойс Дж. Портрет художника в юности // Иностр. лит. 1976. № 12. С. 161].
[27] Предки и лары (лат.).
[28] Wilhelm und Jung, Das Geheimnis der
Goldenen Blüte.
[29] Флорри, Зоя, Китти это три проститутки из борделя, остальные спутники Стивена.
[30] [Выделено Юнгом, р. 478.] [«Ребятки, самый момент сейчас. Божье время — ровно 12.25. Скажи мамаше, что будешь там. Живо сдавай заказ, и козырной туз гной. Бери до Вечность' Сортировочная прямым экспрессом! Немедля в наши ряды! Только еще словечко. Ты божий или ты хрен в рогоже? Если второе пришествие состоится на Кони-Айленд, готовы мы или нет? Флорри Христос, Стивен Христос, Зоя Христос, Блум Христос, Китти Христос, Линч Христос, все вы должны почувствовать эту космическую силу. Мы что, сдрейфим перед космосом? Дудки! Будь на стороне ангелов. Будь призмой. У тебя же есть эта вещичка внутри, высшее я. Ты можешь общаться с Христом, с Гаутамой, с Ингерсолом. Ну как, чувствуете эти вибрации? Ручаюсь, чувствуете. Братия, стоит только однажды ухватить это, и дело в шляпе, бодрая прогулочка на небо за вами. Дошло до вас? Это прожектор жизни, точно вам говорю, самое забористое зелье из всех, пирог с самой лакомой начинкой. Лучшая и удобнейшая из всех внешних линий. Великолепная, сверхроскошная штука. Приводит вас в форму» (цит. по: Джойс Дж. Улисс // Иностр. Литератур. 1989, № 9. С. 137).]
[31] Ulysses, Bordellszene, p. 412. («Зловонные испарения поднимаются от луж, от выгребных ям, от сточных канав, от свалок и от помоек». Иностр. лит. 1989. № 9. С. 103.]
[32] Душа по природе христианка (лат.).
[33] (Ulysses, p. 481] [«(Гласом волн.) Аум! Гек! Вал! Ак! Люб! Мор! Ма! Белые йоги богов. Оккультный поймандр Гермеса Трисмегиста. (Посвистами морского ветра.) Пунарджанам балдапснджауб! Меня не проведешь. Сказано было некогда: берегись левого, культа Шакти. (Кликами буревестника). Шакти, Шива, во тьме сокрытый Отец!.. Аум! Баум! Пижаум! Я свет усадьбе, я первосортные сливки и масло» (Иностр. лит. 1989. № 9. С. 138).
[34] Дух божий (лат.).
[35] [Здесь, по-видимому, намек на псалом 139, 7-9: см. также Ulysses, р. 476.] (Иностр. лит. 1989, № 9. С. 136).
[36] [«Я свет усадьбе, я первосортные сливки и масло», «Ах и море... алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудливые улочки и розовые желтые голубые домики и жасмин герань кактусы...» (Иностр. лит. 1989,№ 12. С. 198)].
[37] [«... Течет себе, течет и вечно будет течь» (Horaz, Briefe, I, 2, 43].
[38] Заключительные слова «Фауста» Гёте (пер. Б. Пастернака).
[39] l. с., р. 735. [«Ах и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудливые улочки и розовые желтые голубые домики аллеи роз и жасмин герань кактусы и Гибралтар где я была девушкой и горным цветком да когда я приколола в волосы розу как делают андалузские девушки или алую мне приколоть да и как он целовал меня под Мавританской стеной и я подумала не все ли равно он или другой и тогда я взглядом попросила его чтобы он спросил снова да и тогда он спросил меня не хочу ли я сказать да мой горный цветок и сначала я обвила его руками да и привлекла к себе так что он почувствовал мои груди их аромат да и сердце у него колотилось безумно и да я сказала да я хочу Да». (См.: Иностр. лит. 1989, № 12. С. 189.)]